понедельник, 17 февраля 2014 г.

1993 год. Иван Ласков. Часть 1. Койданава. "Кальвіна". 2013.





                                            ПУБЛИЦИСТИЧЕСКИЕ  ЗАМЕТКИ
                                              ИВАНА  АНТОНОВИЧА  ЛАСКОВА


                                                                         ОБЛАВА
    В начале 20-х годов на юге Якутии, на Дальнем Востоке были открыты новые месторождения золота. Советская власть остро нуждалась в валютном металле и готова была бросить на его добычу все, что имела. Но предложить золотодобытчикам могла очень мало. Техники — почти никакой, продуктов, одежды, обуви — тоже. Только бумажные деньги, которые, однако, можно было отоваривать лишь на «материке». Поначалу народ повалил на прииски в надежде на «фарт». Но «энтузиазм» скоро стал иссякать. Невыносимо тяжелая работа, жуткие морозы зимой, гнус и жара летом — мало было в этом привлекательного для «романтиков» из более уютных мест. Приезжали — и возвращались. Рабочих постоянно не хватало.
    Вот тогда и вспомнили где-то наверху, что совсем рядом есть еще более нищая страна — Китай, а китайцев в ней видимо-невидимо, и каждый хочет есть, да еще гражданская война там идет. Трудолюбие, неприхотливость да еще бессловесность — это ведь как бы фирменные черты китайцев.
    И вот в северо-восточный Китай, бывшую полуколонию России, направляются вербовщики. Не знаю, много ли их было, но воспоминания одного из них, Левина [Иосель-Израиль Менделевич Левин родился в 1891 /1887/ г. у м. Дары /Дерьг/ Могилевской губернии Российской империи – А. Б.], встретились мне в его следственном деле.
    Был Левин членом ВКП(б), в годы гражданской войны служил в Красной Армии снабженцем, после гражданской работал в торговле и снабжении в Иркутске, на Дальнем Востоке; потом перебрался в Якутию, где также работал по снабжению — возглавлял «Якутзолотопродснаб», обеспечивавший Алданские прииски. В конце 1937 года был арестован — добиваясь от наркома внутренних дел ЯАССР Дорофеева согласия на его арест, начальник Алданского сектора НКВД Вилинов среди прочего телеграфировал в Якутск: «В 1928 году Левин с Пермикиным направлены на вербовку рабочей силы в Китай. С этой целью Левин уходил за границу 6 раз. На Сахалине (тогда южная часть острова принадлежала Японии. — И. Л.), через нелегальную агентуру вербовал рабочих, затем с Пермикиным в Харбине, где якобы вербовал рабочих (не будем обращать большого внимания на стиль НКВД. — И. Л.). Тогда же в Харбине Левин был арестован. По его делу два китайских гражданина расстреляны. Левин освобожден».
    То есть во всем этом Вилинов усматривал нечто компрометирующее Левина: мол, переходил границу 6 раз — значит, шпион (но почему японский или китайский, а не советский?); был арестован китайцами — значит, его после ареста завербовали; по его делу расстреляли двух человек, а его самого освободили — значит, он этих людей продал, благодаря чему и выбрался сам. Поэтому после ареста Левина специально допрашивали о его вылазках за границу. И вот что он рассказал. В 1928 году ему сказали отправиться в Харбин «для вербовки китайских рабочих для золотой промышленности». Он не хотел. Но ему пригрозили исключением из партии, поэтому пришлось согласиться. Выпросил разрешение застраховать свою жизнь на десять тысяч рублей — для поддержки семьи на тот случай, если его убьют.
Перед поездкой сдал секретарю Хабаровского горкома Зызо [Антон Лукьянович Зызо родился в 1896 году в деревне Узъезд Несинской волости Лепельского уезда Витебской губернии Российской империи. – А. Б.] (будущий третий секретарь Якутского обкома) партбилет, который «был положен в железный ящик».
    В Харбин Левин прибыл в конце июля. Рабочие с помощью посредников-китайцев были завербованы и отправлены на советскую границу (Амур). Но несмотря на твердую договоренность, их там никто не ждал, советское судно к китайскому берегу не подошло, и рабочие, просидевшие на берегу несколько суток, были арестованы. Вслед за тем арестовали и посредников, и самого Левина, обвиненного китайскими властями «в принудительном увозе людей и продаже их в рабство». Первые четверо или пятеро суток он лежал связанным. Посредники Мин и Ман были расстреляны, а Левин брошен в тюрьму, откуда освободился только через несколько месяцев благодаря хлопотам дипломатов. «В течение всего моего нахождения в тюрьме, — вспоминал Левин, — я сидел в одиночной камере при совершенно невыносимом режиме. Часто происходили обыски в камере и лично... Газет никаких мне в камеру не давали, книги я читал из тюремной библиотеки, причем за каждую книгу я платил 5 копеек за переплет».
    Так расплачивался за выполнение партийного поручения будущий «враг народа».
    Но, конечно, китайцы (а также объединенные с ними в одном деле корейцы) тянулись на советские прииски не только благодаря агитации таких, как Левин. Трудная жизнь на родине, нищета, неуверенность в завтрашнем дне толкали полуголодных людей на поиски работы — какой угодно и где угодно. Золотой огонек манил и разного рода проходимцев: воров, спиртоносов, торговцев опиумом — как и в Бодайбо при царе, когда дорога из-за границы была хорошо протоптана, несмотря на рвение жандармов.
    Разумеется, такие люди заслуживали того, чтобы их выявляли, изолировали и наказывали. Но это было не так-то просто. Преступники умели затеряться среди честных тружеников: пользуясь человеческими слабостями, опутывали их долгами, затыкали рты водкой и наркотиками. Сказывался и языковой барьер: многие китайские рабочие не знали русского языка, между собой говорили только по-китайски. Внедрить агента другой национальности в эту среду было нелегко. Поэтому в борьбе с китайским уголовным элементом работники Алданского сектора постоянно испытывали большие трудности. И наверху, куда они докладывали, постоянно казалось, что алданское золото благодаря «восточникам» рекой течет за границу.
    В 1938 году, примерно в конце февраля или даже в начале марта, в НКВД ЯАССР поступила из Москвы директива НКВД СССР и Прокуратуры СССР об «изъятии» всех «китайских и корейских перебежчиков в СССР». Поскольку основная масса этих «перебежчиков» работала в Алданском районе, директива тут же была спущена в Алданский сектор НКВД «для исполнения». Вилинов и его ближайший помощник Мавленко за дело взялись рьяно. Операция по «изъятию», а точнее сказать, облава была проведена 6-8 марта. Для нее в районе были мобилизованы все наличные партийные и комсомольские кадры — около 200 членов ВКП (б) и ВЛКСМ. В результате было арестовано, по одним документам, 1800. по другим — 2000 человек.
    На такое единовременное поступление заключенных алданская тюрьма не была рассчитана. Пришлось использовать под «следственный изолятор» районный дворец пионеров.
    Начались допросы. По каждому арестованному требовалось провести следствие о его «незаконном переходе границы» и «вредительской деятельности на территории СССР». Немногочисленный штат сектора справиться с этим не мог. Поэтому в помощь алданцам была отправлена из Якутска группа следователей во главе с оперуполномоченным 3-го отдела УГБ НКВД ЯАССР, тридцатилетним сержантом госбезопасности Александром Завьяловым.
    19 января 1940 года, свидетельствуя по делу Вилинова, Завьялов показывал: «С первых дней знакомства с арестованными восточниками я установил, что директива НКВД СССР и Прокуратуры СССР, а также указания НКВД ЯАССР грубо нарушены. В этих директивах указывалось, чтобы произвести арест всех китайских и корейских перебежчиков в СССР, т.е. с момента установления советской власти в России... Вилинов же и Медлев (начальник 3-го отделения Алданского сектора — И. Л.) произвели поголовный арест всех китайцев и корейцев, проживающих в Алданском районе, включая и советских граждан, кои никогда не были за границей. Причем все аресты, а их было приблизительно 2000 человек, произведены без санкции прокурора, без ордеров, протоколы обыска не составлялись (в большинстве случаев). Были установлены случаи мародерства сотрудниками НКВД... Вся масса арестованных содержалась в двух камерах (видимо, имеются в виду помещения «дворца» пионеров — И. Л.), дезинфекция не производилась. Имел место случай, когда умер один арестованный китаец и несколько дней пролежал под нарами, никто об этом не знал.
    Близко к этому говорил и арестованный, бывший нарком внутренних дел ЯАССР Дорофеев на допросе 21 июля 1939 года: «Вилинов проводил аресты китайцев без санкции прокурора, арестованных помещал в антисанитарные условия, что привело к массовой смертности. За короткое время умерло 18 человек. Имущество арестованных на хранение не принималось и было расхищено».
    Над схваченными ни за что людьми всячески издевались. «При отправке, — свидетельствовал Завьялов, — конвойный Николаев — комсомолец, снял с арестованного шапку и заставил оправиться в эту шапку, а потом надел эту шапку на голову арестованному, это было проделано на глазах у десятка арестованных».
    Несчастных стремились любым способом подвести «под статью». «Помощник оперуполномоченного Алданского сектора НКВД Петленко, — продолжает Завьялов, — составил (сфальсифицировал) подложный протокол с признательными показаниями одного арестованного китайца и хотел протащить это дело. Мною тут же Петленко был разоблачен, было проведено оперативное совещание по этому вопросу среди следователей».
    Но что можно было с этим сделать, если фальсифицировали дела и работники повыше, в частности, некий Титкин и сам Вилинов: «Например, если арестованный показал, что он в СССР прибыл из Китая в 1914 году, Титкин и Вилинов единицу исправляли на двойку и получалось в 1924 году. Таких сфальсифицированных дел было установлено до десяти». Особенно потрясла Завьялова расправа с двумя исключительно преданными советской власти людьми: «Главные фигуранты этого дела У-Сен-Тан и Сюй-Гоу-Син являлись агентами НКВД по линии борьбы с расхитителями золота и контрабандистами. За свою работу в органах эти люди принесли огромную пользу советскому государству. Ими были выявлены десятки пудов похищенного золота, это золото передано в советское государство, установлены десятки контрабандистов и японских шпионов, изъяты десятки пудов опия». Однако Вилинов, Медлев, Титкин перевернули это дело в противоположную сторону и людей уничтожили (т.е.подвели под расстрел — И. Л.).
    Благодаря весьма скорым на суд журналистам и писателям, мы уже привыкли представлять всех работников НКВД в одном, черном свете. Но и среди них были по-настоящему честные, глубоко порядочные люди. К таким относился Завьялов. «Мною сразу же, — показывал он 21 января 1940 года, — как незаконно арестованных, было освобождено семьсот с лишним человек». Тут вмешался Вилинов и запретил Завьялову освобождать «восточников». Завьялов не сдался. «Мною был вызван из Якутска по прямому проводу зам. нач. 3-го отдела НКВД ЯАССР Вишняков и в присутствии Доброклонского, нач. 3-го отдела НКВД ЯАССР, который в это время прибыл на Алдан, по прямому проводу Якутск был проинформирован о всех действиях Вилинова и Медлева по китайской операции. На Алдан выезжал особоуполномоченный Королев».
    Может быть, Завьялову и удалось бы навести какой-то порядок в «Деле восточников», но у Вилинова в запасе оказался очень сильный ход. Связано это с Левиным, о котором говорилось выше. Еще не будучи арестованным, 19 ноября 1937 года Левин был вызван в Алданский сектор НКВД для объяснений, почему он дал рекомендацию в партию «врагу народа», главному геологу района Полевому. После этого допроса Левин купил у местного парикмахера бритву и ею прорезал себе горло в уборной во дворе гостиницы. На свое счастье или на беду — не насмерть. Истекающий кровью, с обмороженными руками, Левин был доставлен в больницу и спасен. Буквально в тот же день Вилиновым был снят с него допрос, а через несколько дней Левин был арестован и из больницы переведен в тюрьму. И случилось так, что необычный «враг» достался Завьялову, тогда начальнику 3-го отделения Алданского сектора. «Левин находился у меня под следствием с 28 ноября 1937 года по 12 января 1938 года, — писал он в объяснительной записке на имя своего начальника Доброклонского 21 апреля 1938 года. — (...) Первые полмесяца ему требовалось ежедневное амбулаторное лечение, после его покушения на убийство (прорез горла, обморожение рук). Только со второй половины декабря я его стал допрашивать по существу предъявленного обвинения». Действуя корректно и уважительно, Завьялов за полтора месяца не добился от Левина никаких признаний. А после 12 января, когда Завьялов был переведен в НКВД ЯАССР, в Якутск, за дело Левина взялись Вилинов и Мавленко. Левин, с его богатой биографией (отец — хлеботорговец, сам был членом Бунда, ездил в Германию, Японию, Китай) казался им, видимо, весьма крупным шпионом. Мастера заплечных дел применили физические пытки — и через две недели Левин «признался» во всем, в чем подозревался. А еще через две вырвали показания на его первого следователя. 12 февраля 1938 года Левин заявил, что не давал правильных показаний раньше оттого, что к нему проявлял «либеральное отношение» Завьялов. Слова эти тут же были запротоколированы за подписями Вилинова, Мавленко и Левина. «Либеральное отношение к врагу» со стороны следователя в те времена считалось проступком, граничащим с преступлением. За ним, по мысли высоких чинов, скрывалось не добросердечие, а сговор с врагом, совместное участие в контрреволюционной организации. И вот теперь, когда Завьялов вступил с Вилиновым и всем Алданским сектором в открытый конфликт, на свет был вытащен этот протокол и предъявлен Доброклонскому. Доброклонский, надо думать, связался с Дорофеевым — и Завьялов был отстранен от «Дела восточников», отозван в Якутск.
    Здесь он дал Доброклонскому «Объяснительную записку», которая цитировалась выше. Документ этот, написанный, когда ежовщина была еще в полной силе, потрясает. В нем Завьялов говорит не только о деле Левина, но и о своих следовательских принципах: «Что касается моего сочувствия арестованному, то я должен заявить, что никогда на арестованного не кричу, не бросаюсь в истерику и не стучу кулаком по столу, не применяю инквизиторские способы расследования, путем применения физических насилий. Может быть, в этом моя вина, но я считаю, что такие способы существовали только в царской России, в средние века, существуют в капиталистических странах, а советский следователь должен относиться критически даже к добровольному самопознанию (т.е. самооговору. — И. Л.), т.к. из истории Алданского сектора имеется такой случай (дело Габышева, сейчас бухгалтер ОМЗа).
    Правильно это или нет, делайте вывод сами.
   (...) Что касается методов допроса, кои применяют Вилинов и Мавленко, то они заключаются в следующем: вот как допрашивают Левина — в течение уже 10 дней ему не дают совершенно спать, первые несколько суток ему не давали даже садиться, бессменно дежурит около Левина оперативный работник, в обязанности которого входит следить, чтобы Левин не спал. Что может быть ужаснее пытки, если человека лишить сна, и показаниям, которые он дает в результате таких допросов, верить нельзя. Такие методы, по-моему, называются провокаторскими, и покуда я не потерял партийную совесть, я никогда не буду применять в своей работе эти способы, пусть меня судят за это».
    Дорофеев, похоже, был на стороне Завьялова. Но он и сам был «на крючке» у Вилинова, как  «потворствующий врагам». Об этом Вилинов хотел кричать с трибуны областной партконференции еще в июле 1937 года, да не дали ему первый секретарь обкома Певзняк [Файвель Мордухович Певзняк родился в 1898 г. в д. Дудчицы Мстиславского уезда Могилевской губернии Российской империи. - А. Б.] и тогдашний нарком внутренних дел ЯАССР Коростин. Поэтому Дорофеев Вилинова не тронул, но зато и не уволил из органов Завьялова (это сделал после него новый нарком, Некрасов). Конфликт между Завьяловым и Вилиновым закончился как бы вничью. Проиграли же, пострадали «восточники». Выехавший в Алдан по рапорту Завьялова Королев ничего не сделал. «Действия Королева мне неизвестны, — говорил Завьялов 19 января 1940 года. — Но знаю, что после поездки Королева на Алдан работники Алданского сектора, особенно Титкин и сам Вилинов, продолжали подделывать дела китайцев».
    Сотни дел были оформлены в рекордные сроки. В сентябре 1938 года до 800 «восточников» отправили в лагерь.
    А в декабре у Вилинова специально интересовались этим делом особоуполномоченные НКВД СССР Винницкий и Разин, приехавшие с инспекцией в Якутск и Алдан. Видно, в действиях Вилинова никаких нарушений они не нашли. А вот Дорофеева после их визита с наркомов сняли и вскоре арестовали. Вилинов же ждал перевода в Москву, как награды за усердие.
    Но вдруг все переменилось. Сталин убрал Ежова, посадив на его место Берия. Новая метла пошла мести по-новому. Берия разрешил арестованным и заключенным подавать жалобы в любые инстанции. Тем самым новый нарком хотел избавиться от наиболее одиозных фигур своего ведомства, заработав на этом политический капитал. Вилинов и Мавленко оказались среди них. По жалобам подследственных оба были уволены из органов «вовсе», а затем и арестованы. Завьялов, наоборот, был возвращен с некоторым повышением: был сержантом госбезопасности, стал старшим сержантом. И, как уже было сказано, проходил по делу Вилинова и Мавленко в качестве свидетеля.
    Видно, впервые в истории органов ВЧК-ОГПУ-НКВД работников его судили не за мифические «контрреволюционные заговоры», а за «нарушения революционной законности», «извращение методов следствия». Вилинову и Мавленко грозил большой срок по статье 193-17 пункт «б». Но следователь не нашел в действиях бывших руководители Алданского сектора «особо отягчающих обстоятельств», в результате чего переквалифицировал обвинение на статью 193-17 пункт «а». Смерть ни в чем не повинных людей, как видим, отягчающим обстоятельством не считалась. И обоим дали по восемь лет, которые оба благополучно отсидели...
    Какова же была судьба восьмисот «восточников», отправленных в лагерь, автору этих строк неизвестно. Много ли уцелело, вернулся ли кто на родину? Полная неизвестность. А между тем, это ведь почти половина из тех двух тысяч, что невинно пострадали в Якутии за все десятилетия репрессий. Может, кто-либо из читателей что-нибудь слышал? Пусть откликнется, напишет в газету. Трагическая страница истории республики должна быть восстановлена полностью.
   Иван Ласков.
    /Молодежь Якутии. Якутск. № 12 26 марта 1993. С. 10, 12./

                                                         ТАЙНЫ  ДЕЛА  АБАБУРКО


    С этим делом, работая в архиве КГБ ЯАССР, я познакомился почти два года назад. Но опять и опять мысленно возвращаюсь к нему, листаю тетради выписок, пытаясь понять: в чем его тайная пружина?
    Об этой жертве сталинщины еще не писали. И я думаю, будет правильно сказать хотя бы несколько слов не только о смерти, но и о жизни Абабурко.
    Михаил Григорьевич Абабурко родился в 1900 году в селе Морочь Слуцкого уезда Минской губернии. До пятнадцати лет учился в сельской школе, а летом работал пастухом. Потом помогал по хозяйству родителям. В апреле 1919 года вступил в Красную Армию, где служил пять лет. После службы пошел по банковской линии. В 1928 году был направлен из Беларуси в Москву на банковские курсы при Торговой академии. Здесь близко сошелся с Варфоломеевым — будущим Наркомземом ЯАССР. Наслушавшись рассказов о Севере, захотел и сам поработать там. Варфоломеев организовал приглашение, а получить направление помог секретарь ЦК ВКП(б) Постышев. И в 1930 году Абабурко — в Якутии. До 1934 года работает директором «Якутзаготпушнины», организуя добычу «мягкого золота». Объехал весь север Якутии. Затем сменяет несколько должностей. С начала 1937 года — начальник Торговой конторы ЯГУ ГУСМП (Якутского территориального управления Главного управления Северного Морского пути). 31 декабря, за несколько часов до Нового, 1938 года, был «изъят».
    В этот момент и начинаются тайны. В составленной 29 декабря 1937 года «Справке на арест Абабурко» в качестве важнейшего его преступления называется переход им польской границы «на свидание с матерью» в 1920 году. Как видим, «преступление» было совершено и давно, и далеко от Якутии. А между тем, согласно справке, выданной архивом КГБ ЯАССР в 1956 году, когда дело его пересматривалось, «оперативных материалов на Абабурко... к моменту ареста его в НКВД ЯАССР не имелось». То есть, грубо говоря, доносов на него в НКВД не поступало. Откуда же там стало известно о такой давней истории?
    Переходу границы был посвящен первый допрос, снятый сразу же, в день ареста (какой это был страшный предновогодний день для Абабурко!). Арестованный объяснил, что в 1920 году (в дальнейшем выяснилось, в 1921-м) он окончил пехотные курсы комсостава. И попросил отпуск, чтобы до службы навестить родителей. Но когда добрался до родных мест, оказалось, что его деревня отошла к Польше. Что было делать? Неужели возвращаться, не повидав близких? «В селе Мокраны я зашел в комендатуру красных пограничников... попросил разрешения перейти границу... мне сказали, никакого разрешения не дадим, так как меня на территории Польши могут арестовать. Но я все же не послушался и прямо в военной форме, вооруженный, перешел границу к своим родителям, расстояние от советской границы всего было 3 1/2 километра (...). Пришел в село я днем через огород отца, его в доме не было, была только мать и малые дети. Вскоре пришел отец, сказал мне: лезь скорей на печь и сиди там, так как в селе находятся польские войска. Я просидел на печи до вечера, вечером я слез с печи (...). Утром, как рассвело, мы вместе с отцом перешли на советскую территорию».
    Вот, собственно, и все «преступления». Но у энкавэдистов был еще и другой пункт обвинения: мол, Абабурко «вредительски развалил» работу торговой конторы, которую возглавлял. В доказательство был представлен на 150 (!) страницах «Акт», составленный тремя «экспертами» — коллегами Абабурко. Абабурко признал отдельные недочеты, вредительство же решительно отверг, сказав, что «эксперты» не разобрались в документах.
    Вообще же на допросах он держался твердо, уверенно и в то же время простодушно, как человек, которому нечего скрывать. Не хитрил, не юлил, как и полагалось бывшему военному. Рассказал, что примерно в 1924 году границу из Польши в СССР переходила и его мать — чтобы встретиться с ним, что при этой встрече он упросил мать отправить к нему через границу младшего брата Феодосия. (Четырнадцатилетний мальчик действительно перешел границу, но... был арестован за это и судим. К счастью, по молодости лет, «простили», отдали «на поруки»). Признался, что писал матери письма в Польшу, расхваливая «хорошую жизнь в СССР», но ответа не получал.
    Точно так же, прямо и откровенно, говорил и о своих взаимоотношениях с бывшим Председателем Совнаркома ЯАССР, к тому времени уже арестованным. «Расскажите, — требовал, следователь, — все вам известное о контрреволюционной, вредительской деятельности бывшего предсовнаркома Шараборина».
    «Мне известно, — отвечал Абабурко, — что Шараборин в 1929 году работал секретарем Булунского окружкома. Путем перегиба политики партии и правительства при раскулачивании, коллективизации и проведении антирелигиозной кампании вызвал бандитизм (..). Будучи посланным в Булун для районирования округа, я вскрыл эти факты и установил, что в создании недовольства среди населения и в вызове бандитизма виновны исключительно Шараборин и бывший пред. Булунского окрисполкома Колмогоров. О преступной деятельности Шараборина... я ставил вопрос в 1931 году в Якутском обкоме... где мой проект... принят не был... я был вынужден подчиниться большинству».
    Видимо, эта история следователю хорошо известна, он перебивает: — «Какую вредительскую работу проводил Шараборин по контрактации пушнины?» На это Абабурко отвечал: — «Никакого вредительства Шараборина по контрактации пушнины не замечал». Между тем, сам Шараборин на допросе 20 декабря 1937 года уже успел оговорить себя: «По пушным заготовкам руководимая мной организация считала, что спускаемые планы по заготовке пушнины при их выполнении ведут к истреблению пушных ресурсов Якутии (...). Поэтому принимали все меры к срыву выполнения пушнозаготовок». Что это было неправдой, свидетельствует протокол допроса Абабурко от 30 марта 1938 года, из которого узнаем, что «Якутзаготпушнина», руководимая им, премировалась легковым автомобилем «за перевыполнение плана пушнозаготовок».
    Одним из главных способов НКВД сделать из честного человека «врага» было протянуть ниточку между ним и кем-то из уже «разоблаченных». Абабурко это, конечно, понимал. Но говорил (протокол допроса от 23 января 1938 года): «С бывшим предсовнаркомом ЯАССР Шарабориным я был в очень близких отношениях, систематически посещал его квартиру по адресу Октябрьская улица, дом N 1, ездил к Шараборину на дачу, а также изредка бывал на моей квартире и Шараборин, точно сказать, сколько я бывал у Шараборина и встречался с ним вообще, сказать не могу, но этих встреч и посещений было очень много».
    Видимо, такая откровенность выбивала карты из рук следователя Дмитриевского, не давала сколотить по-настоящему громкое, расстрельное дело. Абабурко за «развал торговой конторы» грозил срок, но, видно, не очень большой, политических же обвинений сформулировать не удавалось. 22 апреля 1938 года арестованному было объявлено об окончании следствия. Казалось, дело будет вот-вот передано в суд. И вдруг в нем появляется новый документ — копия протокола допроса от 23 апреля другого подследственного — Андреевского. И из показаний этого Андреевского явствует, что Абабурко входит в контрреволюционную организацию во главе с Шарабориным (и это в то время, когда сам Шараборин в состав «организации», названный им, Абабурко не включил»).
    Протокол допроса Андреевского - вторая загадка дела Абабурко. И вот почему: переследствием, проведенным в 50-тые годы, было доказано, что Андреевский вообще не называл Абабурко ни на одном допросе!
    Но фальшивка сработала. К обвинению по статье 58-7 (экономическое вредительство) добавляется 58-11 (участие в контрреволюционной организации). А в «Справке по делу 747», представленной на заседание «Особой тройки при НКВД», Абабурко уже не только контрреволюционер-вредитель и польский шпион, но еще и шпион японский, который «с 1930 года... установил связь с японским шпионом Шарабориным, собирал шпионские сведения в пользу Японии», 21 октября «тройка» приговорила его к расстрелу.
    И здесь начинается третья загадка дела Абабурко. 23 октября следует предписание наркома Дорофеева: расстрелять. Но Абабурко не расстреливают тут же. Ему дают карандаш и бумагу: пиши! И 28 октября он пишет показания «о своей контрреволюционно-вредительской работе и шпионской, начиная с 1921 года по день ареста». «Первое преступление я совершил весной 1921 года — начинает он, — когда после окончания... командных курсов поехал на родину в отпуск». Речь опять о переходе границы, «преступлением» называется он. Но появляются новые детали. Оказывается, перейти границу ему посоветовал житель соседней деревни, «знакомый по работе в отряде и Красной Армии периода 1919—1920 г.г. некто... Митрофан Чернышевич. Он мне сказал, что работает на границе по закордонной разведке, имеет связь с моей родиной... и уговорил пойти домой через границу нелегально, заявив, что в случае чего-либо опасного дома, явился к объездчику с. Морочь Коморникову, он все устроит».
    То есть, Чернышевич осуществлял шпионаж за польским пограничьем, а Коморников был его агентом. Вероятно, рассказывая эти подробности , Абабурко надеялся, что его переход польской границы несколько потеряет в цене.
    Но он, видимо, не знал, что Митрофан Чернушевич (а не Чернышевич), его старинный знакомый, сам был арестован в далекой Беларуси как «троцкист». И что 27 ноября 1937 года назвал Абабурко (перепутав имя) как человека, с которым учился вместе на командирских курсах (Абабурко Григорий, член ВКП(б), в настоящее время работает Наркомфином в одной из национальных республик востока).
    Сведения об арестованных и их связях по системе НКВД рассылались циркулярно. Поэтому и в Якутский НКВД могла поступить бумага, что арестован Чернушевич, имевший «связь» с неким наркомфином «одной из республик востока» Абабуркой. Об этом свидетельствует дальнейший ход событий. 30 октября Абабурко вновь вызывают на допрос (протокол оформляют 20-м октября, подгоняя под заседание «Тройки» 21 октября). И на этом допросе по сравнению с письменным показанием Абабурко все переворачивается: Чернушевич превращается из советского шпиона в польского, и Абабурко не просто идет за кордон повидать родных, а несет пакет Коморникову. В свою очередь, и Коморников передает пакет Чернушевичу через Абабурко...
     Как извлекались такие «сведения» из Абабурко, показывают воспоминания двух людей, арестованных в 1938 году, но оставшихся в живых. Г. И. Иванов, бывший зам. Председателя СНК ЯАССР: «В камере встретил Абабурко М. Г., избитого до такого состояния, что он мог только лежать на боку, кожа на заднице и на ногах, и на спине болталась клочьями... его избивали, кроме Петрова, Доброклонский, Дмитриев (правильнее Дмитриевский. — И. Л.) и другие». А. Е. Кралин, бывший зам.наркома соцобеспечения: «Я всегда слыхал стоны, крики и шум в других кабинетах следователей, однажды я увидел, что т. Абабурко... волочился по коридору следственного здания».
    Кстати сказать, истязатели Абабурко, добывая показания на Чернушевича, оказывается, старались зря: дело в отношении его было прекращено еще 27 сентября 1938 года, а в ноябре он и вовсе был восстановлен в партии. Абабурко в том же ноябре был казнен, о чем свидетельствует следующий документ:
                                                                              «АКТ»
    1938 года, ноября 25 дня. Мы, нижеподписавшиеся: нач. 3 отдела УГБ НКВД ЯАССР — лейтенант госбезопасности Доброклонский Н. Н., начальник 8 отделения — мл. лейтенан Ларионов, комендант НКВД ЯАССР — сержант госбезопасности Пушкарев Н. Н., составили настоящий акт в том, что на основании предписания Вр. (ио) Наркома Внутренних дел ЯАССР — капитана госбезопасности т. Дорофеева от 23 октября 1938 года привели в исполнение решение Тройки НКВД ЯАССР от 21 октября 1938 года по делу N 747 Абабурко Михаила Григорьевича 1900 г. рождения, осужденного к высшей мере наказания — расстрелу. Абабурко Михаил Григорьевич в 00 часов 45 минут 25 ноября 1938 г. расстрелян и труп предан земле».
    Разве не чувствуется по всему рассказанному здесь, что кто-то усиленно добивался для Абабурко именно такого конца? Но кто и почему? Кому мешал этот человек?
    Может быть, не так уж далек от истины коллега Абабурко по торговой конторе Ишуткин Иван Пантелеевич, писавший 12 ноября 1956 года (из материалов переследствия): — «В моей памяти Абабурко сохранился как скромный, очень внимательный, хорошо знающий свое дело, руководитель.
    Из его недостатков как человека, необходимо сказать о большой склонности к женщинам, от «этого не клеилась личная семейная жизнь кой у кого из работников НКВД, у кого конкретно, по фамилиям я назвать не могу. Из рассказов бывшего кучера Абабурко, фамилии которого я не помню, — рассказывал мне, что М. Г. Абабурко с моими патефонными английскими пластинками ездил к женам работников НКВД, мужья которых работали по ночам. Это могло иметь пристрастное отношение при допросе Абабурко».
    Иван ЛАСКОВ.
    /Молодежь Якутии. Якутск. № 13 1 апреля 1993. С. 11./

                                                            ОДИССЕЯ  ПЕНЕЛОПЫ



    Чуть ли не каждое следственное дело НКВД, независимо от того, чем оно заканчивалось — казнью или сроком — имеет продолжение в виде одного или больше дополнительных томов. В них — документы реабилитации, переписка с родственниками погибшего, запросы из различных организаций и копии ответов на эти запросы... Не является исключением в этом смысле и дело Абабурко (см. предыдущий номер «МЯ»). На момент ареста у него была жена Бася Адольфовна и две дочери: Клара 14-ти лет и Луиза 7-и. Все трое, как явствует из дополнительного тома, пережили войну. Запрашивали о судьбе Михаила Григорьевича, хлопотали о реабилитации, направляя письма вплоть до Ворошилова и Хрущева. На этих письмах, пересланных в КГБ ЯАССР, значатся обратные адреса — часто меняющиеся: одно из Могилева, другое из Ленинграда... Я выписывал эти адреса, прекрасно понимая, что воспользоваться ими бессмысленно.
    И вдруг натыкаюсь на запрос из «Социалистической Якутии»: газета просит сообщить основные факты дела Абабурко, т.к. в ней готовится статья о «репрессированном в Якутии коммунисте». И между прочим в запросе говорится, что «в распоряжении редакции имеется переписка старожила г. Якутска В. А. Пласкеевой с членом Ленинградского общества «Мемориал», вдовой Абабурко Эстеркиной Басей Адольфовной».
    Тут же бегу в редакцию. Увы! Статью, оказывается, готовил Валерий Коньков. А Коньков, талантливый журналист и поэт, не дожив до сорока лет, внезапно умер. Эта смерть глубоко поразила всех, кто знал Валерия, в том числе и меня. Но где переписка Эстеркиной и Пласкеевой? Оказалось, утеряна другим журналистом...
    Узнаю по 09 телефоны нескольких Пласкеевых и звоню: «Извините, ради бога, говорит ли вам что-нибудь фамилия Абабурко?» И наконец: «Конечно, очень даже говорит... А в чем дело?» И когда я объясняю, вдруг слышу: «А знаете, Бася Адольфовна жива. У меня адрес есть». Вот это да! А я думал — переписка старая!
    И вот я сам пишу Басе Адольфовне и получаю ответ. Снова пишу с просьбой рассказать все, что в ее силах, о муже и о себе.
    «Хочу сказать, — написала Бася Адольфовна в первом письме, — что аресту М. Г. способствовал Рейбекель Николай, который очень хорошо знал моего мужа и меня. Этот негодяй работал в Полоцке, где работал Абабурко директором Сельхозбанка. (...) Рейбекеля я встретила в 1937 году в Якутске. Вот он-то и сообщил, видимо, в НКВД, что Абабурко был знаком с Тухачевским и Кутяковым (Кутяков был в Полоцке командиром дивизии, был вхож в наш дом). Этот гадкий Николай посмеивался надо мной. Говорил, что Кутяков хотел меня украсть и Тухачевский тоже был в меня влюблен. За два дня до ареста М. Г. пришел домой в ужасном состоянии. Ему предъявили обвинение за связь с Тухачевским. «Скорей, Басик, согрей воды, — сказал он, — у меня в голове, видно, вши завелись». Я согрела воду, налила в таз и... волосы остались в тазу. Поменяла воду — и снова то же самое. В итоге вытерла ему голову — сплошную лысину и выбросила полотенце вместе с волосами».
    Какое же это было страшное время, если человека доводил до подобного стресса лишь предварительный разговор в НКВД! Да еще такого бесстрашного, как бывший краском Абабурко. Но в следственном деле его нет никаких упоминаний ни о Тухачевском, ни о Кутякове. Действительно ли спрашивали Абабурко о Тухачевском до ареста? Это еще одна загадка дела Абабурко... Нет и доносов Рейбекеля.
    «Успокоившись немного, М. Г. со слезами в горле попросил меня: когда Клара (ей было тогда 14 лет) выйдет замуж и родит сына, пусть она даст ему фамилию Абабурко. После этого мы с Луизой стали стремительно собираться к отъезду из Якутска. Описать, как прощались в спешке — трудно...Когда мы с Луизой уселись в машину, кто-то из пассажиров крикнул. М. Г. упал в обморок, а машина в это время тронулась с места. Что было со мной, нетрудно догадаться...
    Ехали в грузовой машине, крытой брезентом, в конце якутского декабря. Коченели ноги, терзал страх за семилетнюю Луизу, прижавшуюся к боку. Хорошо, что хоть Клара тогда жила в Москве, у знакомых. О чем только не передумалось. Вспоминала доброе, радостное — чтобы не гадать о том, что будет...»
    «Познакомилась я с Михаилом Григорьевичем в 1922 году в Могилеве таким образом. Он тогда служил командиром ЧОН. Я участвовала в спектакле, который показывали в клубе для коммунистов, участников конференции, после ее закрытия. На конференций Абабурко сидел в президиуме. Он меня увидел, когда мы суетились за кулисами, устанавливая декорации. После спектакля попытался со мной познакомиться, но мне было не до него, так как я участвовала еще и в концерте. Тогда мой «герой-любовник» узнал мой адрес и заявился к нам домой, где договорился с мамой, что снимет у нас комнату, пообещав снабжать дровами (тогда это был большой дефицит)...
    Так вот мы стали жить под одной крышей. Мы очень подружились, даже мама моя М. Г, полюбила. До нового, 1923 года, наша дружба перешла в любовь. На встречу Нового года был собран актив города. В том числе командир ЧОНа и я. После торжественной части были общие игры. Брались за руки, кружились, веселились. И вот командир ЧОНа мне шепнул: «Это наша свадьба». В ночь на первое января 1923 года мы фактически поженились. Регистрация в ЗАГСе нам была тогда чужда».
    Вспоминала, как после этого поехала в Ленинград поступать на драматические курсы. В Ленинграде уже жили две ее сестры и два брата (в Могилеве еще оставались два брата и сестра). С курсами не получилось: вдруг приехал Абабурко и сказал, что его переводят в Гомель. Она поехала с ним. Тем самым тайное стало явным — еврейская девушка вышла за нееврея, что считалось у евреев большим проступком.
    Вскоре Абабурко вновь перевели в Минск. Ехать из Гомеля в Минск предстояло через Могилев. «Я написала матери: если родственники меня признают, пусть меня встретят, стоянка поезда 20 минут». Получив мое письмо, мама, старшая сестра и два брата, а также все мои подруги и комсомольцы пришли встретить поезд.
    Сколько было еще переездов из города в город: по Белоруссии — Борисов, Слуцк, Полоцк, потом Москва, Якутск, Иркутск, снова Якутск... «Я же, — писала она в сентябре 1955 года Ворошилову, прося сообщить о судьбе Абабурко, — с маленькими детьми не покидала мужа и следовала за ним туда, куда бы он ни был назначен и где бы ни работал».
    И вот пришлось покинуть в трудный час. Страшно было: вдруг навсегда?
    По пути в Москве захватила Клару, привезла дочерей в Ленинград. Сюда из Могилева перебралась уже почти вся большая семья Эстеркиных. Родные сказали: чтобы сберечь детей, с арестованным мужем следует развестись. Она и сама это понимала. Подала на развод...
    Да все равно прописаться в Ленинграде не удалось. Оставив дочек на родных, поехала в Могилев, к сестре. Вдруг — письмо... Луиза в Ленинграде сильно ушибла колено. Врачи лечили неправильно, и развился костный туберкулез.
    Бросилась в Ленинград. Решила в нем и остаться. Но как быть с пропиской? Услыхала, что в Плодоовощторге открылись курсы бухгалтеров. Окончишь — получишь работу, прописку и жилье. Слава богу, приняли. В 34 года училась, как прилежная школьница. Ни одной лекции по бухгалтерии не пропустила. Все записала, перепечатала на машинке и переплела. Получился готовый учебник. На выпускном вечере вручила преподавателю.
    Луизу устроила в тубсанаторий под Ленинградом. И все бы ничего, да война... Луизу родные увезли в Томск, в эвакуацию. А для Баси Адольфовны и Клары, работавшей в Управлении железной дороги, началась блокада.
    Грузила на железнодорожные платформы песок для засыпки витрин и памятников. Таскала камни для противотанковых рвов. Да и мало ли было всякой работы. А хлеба, страшного блокадного хлеба, давали все меньше. Чудом выжила, дотянула до весны. Летом Управление железной дороги эвакуировалось в Котлас. Клара вывезла с собой и мать — в последней степени истощения.
    Немного окрепнув, из Котласа двинулась в Томск, где Луизе должны были делать операцию колена. Сделали ее только в 1944 году. Забрала дочь и отправилась в Котлас, к Кларе. И вот парадокс: здесь жена «врага народа» устроилась бухгалтером... в Котласлаг.
    В 1945 году ее мобилизовали в город Ханлар Азербайджанской ССР, где работала на «строительстве N 108 НКВД» до 1 апреля 1947 года. Узнав, что старшая сестра живет в Батуми, поехала туда. А в 1949 году вместе с сестрой вернулась в родной Могилев.
    Началась полоса реабилитаций. В 1955 году Бася Адольфовна едет в Ленинград. Но ее комната давно занята каким-то адмиралом, а ее вообще не прописывают в городе, будто она в нем не жила, не спасала его своим трудом. Чтобы получить прописку, устроилась ученицей сверловщика. В пятьдесят с лишним лет! И стала сверловщицей, что, когда нашлось место бухгалтера, не хотели отпускать.
    Все утряслось со временем... И Михаила Григорьевича реабилитировали 30 апреля 1957 года. Только правды о смерти его не говорили. Вот документ из дела Абабурко: «Начальнику Учетно-архивного отдела УКГБ при СМ СССР по Ленинградской области. Просим объявить гражданкам Эстеркиной Басе Адольфовне и Абабурко Луизе Михайловне, что их муж и отец Абабурко Михаил Григорьевич... 21 октября 1938 года был осужден на 10 лет и, отбывая наказание в местах заключения, 12 декабря 1943 года умер от крупозного воспаления легких. Начальник УАО КГБ при СМ ЯАССР майор Каневский». Сие сочинено в 1963 году!
    Я долго думал, сообщать ли Басе Адольфовне, что Абабурко был расстрелян еще 25 ноября 1938 года. Боязно было: а вдруг не выдержит столько страдавшее сердце. Но потом решил: страдания закаляют. А день смерти близкого человека надо знать. Ведь в эти дни мы мысленно обращаемся к ушедшим, поминаем их в наших молитвах. И я написал. Одновременно послал следственную фотографию Абабурко.
    ...Живет в Санкт-Петербурге старая мужественная женщина. На ее долю выпало столько испытаний, что хватило бы и на десяток мужчин. Они, испытания эти, не все уместились в мой краткий очерк. Басе Адольфовне через год исполнится девяносто. Она часто болеет. Живет в нужде. Но не теряет главного: ясности ума и суждений. 11 июня 1991 года она писала мне: «Завтра буду голосовать за Президента Ельцина и мэра города Собчака».
    Можно ли назвать ее Пенелопой? Я думаю, можно. Ведь вторично замуж она не вышла, сохранив верность погибшему мужу. С той только разницей, что сама совершила такое странствие, какое и Одиссею не снилось, не то что его Пенелопе.
    Иван ЛАСКОВ.
    /Молодежь Якутии. Якутск. № 14 9 апреля 1993. С. 12./



                                                       НАМ  ОФОРМИЛИ  ДОСТУП
    Пять лет назад в республиканских газетах печатались статьи И. Николаева и И. Ушницкого о сталинских репрессиях в Якутии. Читатели, помню, были ошеломлены: авторы свободно оперировали секретными следственными делами, цитируя их и сопоставляя. И мало кто заметил, что в одной из наиболее громких публикаций — «Крах «Молодежного дела» — ссылок на архивные документы нет.
    Появилась она в «МЯ» 3 ноября 1988 года, затем без изменений перешла в книгу авторов «Центрального дела» (1990). А написана полностью по воспоминаниям Г. П. Иванова, работавшего в 1939 году инструктором обкома ВКП(б).
     Чем же делится Г. Иванов с авторами, а через них — с читателями? Оказывается, в то давнее время он был занят тем, что спасал оклеветанных и репрессированных людей. В особую заслугу себе он ставит прекращение «Молодежного дела», «едва не стоившего сотен, если не тысяч молодых жизней». Его «раздули молодые сотрудники НКВД И. Г. Андросов, И. Ф. Ахчагныров и Р. Н. Ощепков, которые были еще и активными комсомольскими работниками. (...) Особенно усердствовал Андросов, который и был инициатором возникновения этого дела. На каждом комсомольском собрании, пленумах, конференциях горкомола и обкомола, а также в статьях он настойчиво выдвигал тезис о существовании в республике молодежной антисоветской и буржуазно-националистической организации во главе с первым секретарем обкома ВЛКСМ
Спиридоном Ефремовичем Ефремовым. Руководителями этой организации были, по словам Андросова, еще сорок пять секретарей райкомолов, горкомолов, заведующих отделами. НКВД начал следствие... планировалась широкая кампания арестов среди молодежи».
    «Молодежное дело», дает понять Г. Иванов, разворачивалось с согласия и одобрения первого секретаря Якутского обкома ВКП(б) Певзняка, который, однако, почему-то не «сдал» Ефремова в НКВД, а перевел на должность второго секретаря Таттинского райкома ВКП(б), что отнюдь не было понижением. Но «назначенный первым секретарем того райкома К. Н. Слепцов «разоблачил» Ефремова, собрав 85 заявлений от председателей колхозов, секретарей парторганизаций и других лиц». В результате Ефремов был исключен из партии. Вдобавок, заявление на Ефремова накатала еще и его жена. «Разоблачили» также своих мужей — комсомольских работников — еще две женщины.
    «К счастью, вместо арестованного Певзняка пришел Степаненко, который дважды возвращал «Молодежное дело» наркомвнудельцам на «дополнительное изучение», не давая санкции на аресты». Затем Степаненко поручил разобраться с «Молодежным делом» Г. Иванову. Вот Г. Иванов и навел порядок: «в долгом многочасовом разговоре» «обезвредил» Слепцова; уговорил комсомолок взять назад свои заявления на мужей; затем вызвал к себе Андросова: «До трех часов ночи сидели и спорили. Он не сумел доказать существование
молодежной антисоветской организации, я разбивал все его доводы». После этого «я подготовил справку в бюро обкома партии, где обоснованно доказал несостоятельность всех обвинений против С. Е. Ефремова и его товарищей. Бюро, подчинившись твердой воле И. Л. Степаненко, согласилось, сняло все обвинения с Ефремова». Тем «Молодежное дело» и закончилось.
    Такова схема статьи. Как видим, по Г. Иванову, для прекращения следствия против как минимум, 46 человек — следствия, которое НКВД вел в течение долгого времени (при Певзняке и после него) ему оказалось достаточно «поспорить» лишь с одним работником НКВД — Андросовым. Видно, очень важной шишкой был этот Андросов! Верно, Иван Гаврилович?
    — Я с октября 1935 года в горкоме комсомола работал, завотделом, — рассказывает И. Г. Андросов. — В апреле 1937 года по комсомольской путевке пошел в НКВД. В то время горкомол, в том числе и меня, критиковали за то, что мы «ослабили» бдительность, допустили самоуспокоенность, близорукость» (смотри газету «Эдэр бассабыык» от 6 июня 1937 года), т.е. плохо боролись с «врагами народа». Оттого, наверное, в НКВД к оперативно-следственной работе меня и не допустили, назначили оперуполномоченным ОМЗа — отдела мест заключения. Попросту говоря, работал я в тюрьме, занимался обслуживанием заключенных. Никого не арестовывал, никакого следствия не вел.
    — А «Молодежное дело»?
    — Впервые узнал о нем из «воспоминаний» Г. Иванова. С Ефремовым я работал в 1935-1937 годах. Я его, бывало, критиковал за недостатки, но отнюдь не «на каждом собрании, пленумах, конференциях», как говорит Иванов. В печати с критикой вообще не выступал, полистайте газеты. После войны, когда я вернулся из армии, Ефремов, тогдашний секретарь обкома ВКП(б) по кадрам, первым завизировал мое назначение лектором обкома. Если бы я в конце 30-х затеял против него такое дело, он бы, надо думать, меня к обкому и на пушечный выстрел не подпустил. Мы до самой смерти его были в дружеских отношениях. Вместе выступали перед молодежью. Что же до Г. Иванова, то в 1939 году он меня в обком не вызывал и никакого разговора у нас не было.
    На чьей стороне правда? К сожалению, Г.Иванова уже нет в живых, выслушать его заново невозможно. Но, быть может, что-то прояснят его воспоминания, если прочесть их повнимательнее?
    «Степаненко поручил нам (Г. Иванову и двум другим инструкторам обкома — И. Л.) за полтора месяца завершить работу по реабилитации невиновных людей. (...) Всем нам оформили свободный доступ к следственным делам, как завершенным, так и еще не оконченным...»
    Вот те раз! Выходит, напрасно энкавэдэшники чуть не на каждой своей бумажке тискали штамп «Совершенно секретно», и по желанию секретаря обкома его помощники могли исследовать любые следственные дела, в том числе и такие, по которым могли проходить сами?
    — Это совершенно невозможно, — сказали мне в КГБ ЯАССР. — Ход следственных дел органов госбезопасности как тогда, так и позже, могла контролировать только прокуратура.
    Вот так! Другое странное место в воспоминаниях Г. Иванова: «20 июня 1939 года мы, в основном, завершили пересмотр дел репрессированных. Почти все арестованные были освобождены. (...) Однако нам не позволили освободить... бывших руководящих работников во главе с П. М. Певзняком». Выходит, Г. Иванов еще и освобождал из-под ареста?.. Но ведь это опять прерогатива прокуратуры, а не обкома!
    В воспоминаниях Г. Иванова сквозит прямо-таки ухарское отношение к НКВД, которое он приписывает и секретарю Степаненко. Степаненко так выговаривает ему: «А как это вы не сумели вызвать к себе обыкновенного сотрудника НКВД?» И далее демонстрирует, как надо разговаривать с «наркомвнудельцами», приказав «соединить себя» с наркомом Некрасовым: «Что же позволяют себе ваши сотрудники? Почему грубят работникам аппарата обкома?! (...) Когда инструктор обкома партии Иванов вызвал на прием вашего Андросова, тот посмел сказать: «Иди ко мне сам!» Что это такое?! Результаты вашего руководства?» Так у Г. Иванова кричит на наркома внутренних дел секретарь обкома в то время, когда его предшественник Певзняк со своими соратниками... сидит под следствием в НКВД. И этот крик, в изложении Г. Иванова, мгновенно приносит результат: «Через двадцать минут, едва я вернулся в свой кабинет, влетел запыхавшийся Андросов».
    Еще эпизод. Жены трех комсомольских работников подают заявления на своих мужей, обвиняя их в «контрреволюционной деятельности». Что же предпринимает Г. Иванов? «Целую неделю, забросив все остальные дела, бился я с ними. Вызывал то поодиночке, то вместе. (...) С утра до поздней ночи я убеждал их взять свои заявления. Бесполезно».
    Обратите внимание: «целую неделю, с утра до поздней ночи»! Да неужели в 1939 году Г. Иванов был таким храбрецом? Ведь стоило любой из этих упорных женщин «звякнуть» куда следует, что он так настойчиво выгораживает врагов народа, и...
    Эпизод на этом не кончается. «В бессильном отчаянии я решился на крайний шаг:
    — Или вы неопровержимо докажете свои измышления, или вас прямо отсюда доставят в НКВД за клевету.
    Тут только они отказались от своих заявлений». А позже, добавляет Г. Иванов, удалось-таки узнать, кто настроил их написать эти заявления: сотрудники НКВД. Выходит, угрозой «доставить в НКВД» он добился того, что женщины... ослушались НКВД. Надо же!
    Перечень выдумок и несуразностей в воспоминаниях Г. Иванова можно было бы продолжить. Но вернемся к «Молодежному делу». Г. Иванов говорит, что знакомился с его «материалами». Но каково было их содержание, объем — молчит. А ведь такие вещи врезаются в память навсегда. Выходит, снова выдумка?
    — Никакого «Молодежного дела» по документам НКВД не просматривается, — сказал мне в КГБ ЯАССР начальник архивного отдела.
    — Значит, его не было?
    — Получается, так.
    Попытаемся проверить. Дело, начатое против 46 крупных работников сразу, конечно же, не могло не отразиться в печати. Таким «операциям» всегда предшествовали шумные кампании осуждения будущих жертв. Обратимся же к подшивкам «Социалистической Якутии».
    1 февраля 1939 года объединенный пленум Якутского обкома и горкома ВКП(б) снял с должности и исключил из партии первого секретаря обкома Певзняка, «как не заслуживающего доверия». А 5 февраля в «Социалистической Якутии» появляется передовица: «Завтра открывается X якутская областная конференция ВЛКСМ. (...) IX областная конференция ВЛКСМ поставила важнейшую задачу — до конца очистить комсомольскую организацию от вражеских и прогнивших, не заслуживающих доверия элементов. Эта первостепенная задача выполняется совершенно неудовлетворительно. Объясняется это тем, что на протяжении ряда лет руководство обкома в лице секретаря Ефремова проводило гнилую, антипартийную, по существу, буржуазно-националистическую линию... Эту линию бывшего руководителя обкомола Ефремова не только не разоблачал... а продолжал на практике нынешний первый секретарь обкома ВЛКСМ Пономарев». А из «Соц. Якутии» за 8 февраля мы узнаем, что состоявшийся «за несколько дней до открытия конференции пленум ОК ВЛКСМ» выразил недоверие Пономареву и отказал ему в праве зачитать отчетный доклад.
    Из процитированного хорошо видно, что и Ефремов, и Понамарев пользовались поддержкой Певзняка — и на того, и на другого обрушились только после того, как был снят Певзняк. Характерно, что в преддверии X областной комсомольской конференции Пономарев «разослал всем райкомам стенографическую запись речи... Певзняка, который в ней восхвалял... Пономарева. Пономарев был представлен конференции как «талантливый» руководитель организации» («СЯ», 1939, 9 февр.). При Певзняке к руководству комсомола республики без подозрений относился и НКВД. Об этом говорит такой эпизод. На состоявшейся в конце декабря 1938 года городской комсомольской конференции некто Н. Иванов «задал вопрос т. Пономареву, который сводился к следующему: где сидят враги народа и почему еще не разгромлены вражеские гнезда в комсомоле?» «А мы знаем, — продолжал он, — что эти враги народа всячески стремились... ликвидировать комсомол и заменить его националистической, контрреволюционной организацией «Саха омук». Пользуясь тем, что Иванов неосмотрительно перешел «на личность секретаря», президиум лишил его слова и выставил с конференции. Так вот, по словам самого Н. Иванова, сказанным с трибуны X областной комсомольской конференции, «главным зачинщиком всей этой истории был член бюро ГК ВЛКСМ Ахчагныров», принимал участие в ней и Ощепков (см. «СЯ», 1939, 10 февр.) — те самые молодые работники НКВД, которые, по голословному утверждению Г. Иванова, «раздули «Молодежное дело». Андросов на той конференции был избран кандидатом в члены бюро горкома — следовательно, и он отнюдь не выступал на ней против руководства. А ведь если бы в НКВД уже велось следствие по «Молодежному делу», то его работникам — делегатам конференции — несомненно, была бы дана установка «топить» комсомольское руководство.
    Итак, при Певзняке «Молодежное дело» возникнуть не могло. А с приходом Степаненко, как говорит сам Г. Иванов, началась реабилитация «невиновных людей». Понятно, что в такой момент крупномасштабное дело тоже не могло начаться.
    Вот что еще скажем в заключение. Видно, Г. Иванов действительно участвовал в реабилитациях, но не в судебных, а партийных. Ему и его коллегам было поручено разобраться с теми коммунистами, которые были исключены, но не арестованы. К таким относился и С. Ефремов, в оправдании которого сыграл роль Г. Иванов. Спасибо ему за это! Но зачем присочинять к заслугам истинным нафантазированные, пачкая грязью других людей?
    Иван ЛАСКОВ.


    /Молодежь Якутии. Якутск. № 15 11 апреля 1993. С. 12./


                                                       АХЧАНГЫРОВ, «КНЯЗЬ ТЬМЫ».
    Если И. Г.Андросов в изображении И. Николаева и И. Ушницкого (см. предыдущий номер «МЯ») — «всего лишь» очень нехороший человек, то И. Ф. Ахчагныров — также якут-сотрудник НКВД — прямо-таки исчадие ада, «князь тьмы». Он — матерый фальсификатор следственных дел, он истязатель (одна из статей И. Николаева и И. Ушницкого — см. «МЯ» за 11 мая 1989 года — носит подзаголовок: «Почему мы считаем Ахчагнырова палачом»). Он измывался над лучшими людьми республики — Ойунским, Певзняком, Субурусским, Байкаловым и другими...
    Статьи и книга И. Николаева и И. Ушницкого «Центральное дело» (в дальнейшем «ЦД») достигли цели: как заговоришь с кем-либо об Ахчагнырове, так и слышится, «палач».
    Надо сказать, что я и сам поначалу принял на веру эти утверждения. А почему бы и нет? Авторы ссылаются на архивные документы, свидетельства очевидцев. Чего еще?..
    Но вот попал я в архив КГБ ЯАССР. Взял в руки одно следственное дело, другое... И начал крепко сомневаться.
    Вот Ойунский. Арестовали его в Иркутске 3 февраля 1938 года, после чего повезли в Москву, где продержали почти год. В Якутск отправили лишь 31 января 1939 года. Здесь его дело вел Иванов. А Ахчагныров? Никаких следов Ахчагнырова в деле Ойунского нет.
    Дело Певзняка: никакого Ахчагнырова. Дело Субурусского: тоже! Не выдержал и спросил начальника архивного отдела: почему нигде не вижу Ахчагнырова?
    Тот улыбнулся:
    — А кем, по-вашему, был в НКВД Ахчагныров?
    — Думаю, должность солидную занимал, если судить по книге «Центральное дело»: входил в «узкий круг следователей», ведших самые важные дела. Смотрите, прямо так и сказано на странице 107-й. Правда, должность его при этом не называется.
    — То-то и оно, что не называется. Был Ахчагныров сначала практикантом, а затем помощником оперуполномоченного. Самая низшая должность в системе. У него и звания-то не было: до сержанта даже не дослужился. Так и ушел в обком комсомола, когда его выбрали третьим секретарем.
    Вот оно что! Теперь понятно. Как могли поручать помощнику оперуполномоченного — можно сказать, мальчику на побегушках — самые ответственные дела: Ойунского, Певзняка, Байкалова? И что при этом делали бы начальники отделов и отделений, старшие и просто оперуполномоченные, если бы их работу выполнял самый младший?
    Кстати сказать, дело Ойунского и не стыкуется с послужным списком Ахчагнырова. Ойунский в Якутск прибыл 18 марта 1939 года (см. «Статьи и воспоминания о П. А. Ойунском». Якутск, 1969, с. 135), а Ахчагныров еще 16 февраля 1939 года был избран секретарем ОК ВЛКСМ (см. «СЯ», 1939, 17 февраля). Следовательно, никак не мог он быть «палачом Ойунского».
    Заново листаю писания И. Николаева и И. Ушницкого. И сколько странного попадается при этом!
    Вот, например: «Дексиляхов... подписал 8 подробных протоколов допросов, написанных рукой самого Ахчагнырова» («ЦД», с. 105); «Потапов показал, что Ахчагныров... сам составлял протоколы допросов и требовал переписывать» («ЦД», с. 89). Явно читается в этих фразах убежденность, что протоколы допросов должны составляться не теми, кто допрашивает, а теми, кого допрашивают («требовал переписывать»). Чистейший вздор, показывающий незнание ведения следствия.
    Много места уделяют авторы, как в «ЦД» (с.87-88), так и в «МЯ» от 11 мая 1989 года случаю, когда Ахчагныров якобы украл подушки подследственного Журавлева. Опираются при этом они на якобы реально существующие документы. Но сколько в их изложении несуразиц! Подушки у Журавлева Ахчагныров изъял при обыске, но в его кабинет их заносит... заключенный Попов. Это что же, заключенные были помощниками следователей? Далее сказано, что, «со слов з/к Журавлева, он оставлял (подушки) в кабинете Ахчагнырова». Оставлял — значит, мог взять, никто не препятствовал. Зачем же Ахчагныров велел нести их в свой кабинет? Журавлев был арестован 1 ноября 1938 года, следовательно, только в этот день и могла произойти история с подушками. А потребовал их Журавлев лишь через девять месяцев (25 июля 1939 года). Почему? На свободу его в тот день не выпускали, дело его было прекращено 7 ноября 1939 года...
    Чепуха, короче, получается. Да еще, как явствует из муссируемых «документов», факт присвоения Ахчагныровым подушек установлен не был. А И. Николаев и И. Ушницкий громогласно обвиняют в краже. Да на кой ляд понадобились бы получающему зарплату человеку бывшие в чужом употреблении подушки?
    А вот справка, выданная из КГБ ЯАССР: «В архивах МВД и КГБ ЯАССР материалов в отношении Журавлева В. Г. не имеется». То есть не арестовывался В. Г. Журавлев!
    Так обстоит дело с «мародерством» Ахчагнырова. Перейдем теперь к главному: был ли Ахчагныров истязателем подследственных? И. Николаев и И. Ушницкий доказывают это воспоминаниями разных людей. Тут мы должны коснуться щекотливого вопроса: всяким ли воспоминаниям следует верить? Жизнь показывает: увы, не всем. Например, свое утверждение, что Ахчагныров вел дело Ойунского, И. Николаев и И. Ушницкий основывают на воспоминании «сокамерника Ойунского Л. Н. Неустроева». А выше я уже показывал, что Ойунского привезли в Якутск позже, чем Ахчагныров ушел из НКВД. Значит Л. Неустроев, прямо скажем, согрешил против правды (если авторы не вложили в его уста собственную выдумку). Из моей статьи в предыдущем номере «МЯ» читатель мог убедиться, насколько далеки от истины воспоминания другого «свидетеля» авторов — Г. Н. Иванова. Вот еще место из его «мемуаров»: «Запомнилась беседа с Виктором Курчатовым. Сотрудник НКВД И. Ф. Ахчагныров жестоко избил его, сломал несколько ребер и ключицу. Я спросил, желает ли он, чтобы мы отдали Ахчагнырова под суд? Курчатов отрицательно покачал головой:
    — Он выполнял установку начальства — бить подследственных. Сам, конечно, тоже перестарался, бил по поводу и без повода, по своей охоте. Но если его самого отдать под суд... Его же товарищи будут калечить его самого... А кому от этого польза?
    Видите, какой славный человек: ему сломали несколько ребер и ключицу, а он не хочет, чтобы его истязателя тоже били (хотя отдать под суд — это что, отдать на избиение?). Вот только неизвестно, откуда взялся этот гуманист. По справке КГБ ЯАССР: «Сведений о привлечении Курчатова Виктора к уголовной ответственности в КГБ-МВД ЯАССР не имеется».
    По делу Малышева Ахчагныров следствие действительно вел. Этот человек умер во время следствия. По заключению тюремною врача, «от менингита мозговой оболочки». И. Николаем и И. Ушницкий тут же дали такую справку: «Менингит мозговой оболочки возникает в результате травмы головы, когда поврежден череп и возникает гнойное; воспаление оболочек головного мозга (объяснение медиков)». И с помощью трех свидетелей выстраивают версию, что это Ахчагныров довел Малышева до того, что тот стал биться годовой о стену, отчего и возник менингит.
    Однако воспоминания эти весьма неуклюжи. Вот одно из них: «В кабинете Ахчагнырова я встретил старика Малышева, который простоял 14 суток подряд. При мне рухнул и не мог встать. Посадили на поленья. Через какое-то время изо рта старика брызнула кровь. Его выволокли. А когда я вернулся в камеру, рассказали, что тот бился головой о стену. Через несколько дней он умер». Всего-то пара строк, а сколько раз пожимаешь плечами. 14 суток не то что старик — и молодой не простоит (приходилось слышать, что рекорд стояния, занесенный в книгу Гиннеса, равен 120 часам). От того, что человека после долгого стояния посадят, пусть даже и на поленья, кровь горлом не пойдет. Далее. Человек простоял 14 суток подряд, у него пошла горлом кровь — и после этого он будет бросаться на стену? Да ведь он должен тут же заснуть мертвым сном.
    Другой свидетель: «Малышев... умер в тюрьме от руки Ахчагнырова. На похоронах люди видели, что он был изуродован, глаза вытаращены, тело в синяках». Из этих слов следует, что тело умершего было выдано родным. Понятное дело, что если бы на нем были следы истязаний, выдавать его энкавэдэшники не стали бы. И уж во всяком случае закрыли бы мертвому «вытаращенные глаза».
    А вот выдержка из «Советского Энциклопедического словаря»: «МЕНИНГИТ ... гнойное, или серозное воспаление оболочек |головного и спинного мозга, вызываемое бактериями, вирусами и др.». Травмы же черепа в качестве причины менингита не упоминаются. Еще один свидетель — Потапов — рассказывает авторам о собственных страданиях, перенесенных им от Ахчагнырова. Какие же пытки применял этот «палач»? «Помню, — «вспоминает» Потапов, — стоял одиннадцать суток подряд, без сна и еды». Интересно, представляют ли доверчивые авторы, чего стоит хотя бы пролежать одиннадцать суток подряд без еды? «Ахчагныров любил тыкать мне в затылок дулом нагана. Мой нос упирался в стену, становилось трудно дышать. Я пробовал опереться лбом о стену и дышать ртом, но он всегда был начеку, орал: — Закрой хайло, бандитская морда!»
    Встаньте, читатель, у стены и прижмитесь носом. Намного ли труднее стало дышать, чем обычно? И еще: надо ли открывать рот чтобы хватало воздуха? Может, довольно и малозаметной щели? И как мог Ахчагныров, находясь у Потапова за спиной, видеть, что тот открывает рот? И неужели же не понимал Ахчагныров, что опереться о стену, хотя бы и носом, при выстойке — большое облегчение? Разве не учили его следить именно за тем, чтобы выстаиваемый не опирался ничем: ни плечом, ни рукой, ни лбом, ни носом? Еще как учили, ведь выстойка была одним из главных способов добиться признательных показаний. Потапов же правил выстойки не знает. Значит, его на выстойку и не ставили.
    Тот, кто говорит правду, правдоподобен во всем. А кто неправдоподобен в частностях, неправ и в целом.
    Надо сказать, что шлейф подобных обвинений за Ахчагныровым тянется давно, еще с довоенного времени. Давайте в этом разберемся.
Как рассказывалось в очерке «Облава» («МЯ», 1993, 26 марта) весной 1939 года Берия издал распоряжение, по которому любые органы следствия, суда и прокуратуры были обязаны принимать любые жалобы подследственных и осужденных. Этим жалобам нередко давался ход. В результате были арестованы начальник Алданского сектора НКВД ЯАССР Вилинов и начальник следчасти Якутского НКВД Мавленко. Было заведено дело и еще на 20 сотрудников НКВД и прокуратуры, в том числе на Ахчагнырова. Однако список этих 20-и был весьма пестрым. Наряду с Петровым, в результате осужденным на 10 лет, и Гончаровым, уволенным из органов, в нем числился, например, и Савочкин, о котором, по словам И. Николаева и И. Ушницкого, «ходят легенды как об единственном гуманном чекисте в системе НКВД Якутии» («ЦД», с. 87). Несомненно, проверка показала, что жалобы на Ахчагнырова необоснованы, т.к. он продолжал работать секретарем обкома ВЛКСМ, а затем стал помощником Председателя СНК ЯАССР — для скомпрометированного такие должности были бы недоступны.
    После войны Ахчагныров вернулся в органы и к 1954 году вырос до заместителя Председателя КГБ ЯАССР. А в 1956 году был уволен «по служебному несоответствию».
    Хорошо известно, что к тому времени Берия и целая группа его подручных были расстреляны, многие энкавэдэшники, действительно запачкавшие себя, посажены. А Ахчагныров даже не был исключен из партии. Сразу же после КГБ ему было доверено руководство строительной организацией, затем мебельной фабрикой. Так что серьезных прегрешений за ним не нашли. Почему же он был уволен?
    Уж очень хорошо, должно быть, были известны Ахчагнырову темные делишки тогдашнего партийного руководства... Вот и решили, воспользовавшись волной, поднятой расстрелом Берии, убрать его оттуда, где был опасен. Воспользовались довоенным расследованием, с помощью прокуратуры добавили «воспоминаний», подобных тем, на которые «клюнули» И. Николаев и И. Ушницкий. Да все равно не хватило их даже на исключение из партии. Пришлось, убрав из КГБ, дать Ахчагнырову приличную должность, чтоб молчал, не трогал самих.
    Давнее противостояние протянулось и в наши дни. Кто-то подсказал молодым журналистам «выигрышную тему». Вот и «бухнули в колокола», не заглянув и «святцы», то бишь не присмотревшись, как следует, к подсунутому «материалу» Хорошо бы сделали это хоть сейчас, да повинились перед старым человеком.
    Иван Ласков.
    /Молодежь Якутии. Якутск. № 16 23 апреля 1993. С. 12./


                                                              ИЗГНАНИЕ  ИЗГНАНЬНИКА
    Говоря о Вацлаве Серошевском, невозможно обойти такое высказывание о нем:
    «В этнографии дореволюционной Якутии видное место занимает польский писатель и этнограф В. Л. Серошевский. Сын дворянина. Родился в 1858 и умер в 1945 году. Вначале был анархически настроенным мелкобуржуазным революционером, а затем перешел на
позиции либерального народничества. За участие в польском освободительном движении попал в Сибирь. В 1880-1892 годах жил в Якутской ссылке… Собрал много этнографического материала, на основе которого написал книгу «Якуты». После возвращения в Польшу Серошевский становится убежденным националистом. В 1914 г. вступил в легионы Пилсудского, вместе с этим главарем реакции боролся против большевизма и Октябрьской революции, был одним из польских организаторов интервенции в Советскую Россию. В 1926 г. Пилсудский совершил фашистский переворот в Польше, и в течение 9 лет, т.е. вплоть до смерти в 1935 г., он был фашистским диктатором этой страны. В связи со всем этим Серошевский стал фашистом, причем не рядовым, а идеологом польского фашизма. К моменту возникновения Польской Народной Республики ему было 87 лет, и он вскоре умер». (Г. П. Башарин. Обозрение историографии дореволюционной Якутии. Якутск, 1965, с.11).
    Как, должно быть, изумился бы Серошевский, если бы мог прочесть эти строки!
    «Я начинал как мелкобуржуазный анархист? Был либеральным народником? Националистом? Наконец, фашистом, идеологом фашизма? Да это же… Да этому и слова не подберешь. Неужели на той земле, которой я столько отдал, не найдется никого, кто за меня бы вступился?»
    Заступники нашлись. Но не в Якутске. Три профессора из Москвы и Новосибирска — Б. О. Долгих, А. И. Новгородов и С. А. Токарев — послали письмо в журнал «История СССР» (1967, N 3). Журнал «Известия СО АН СССР» (1969, серия общ. наук, N 1) напечатал письмо польского ученого Г. Свенко. На публикации эти критик Серошевского ответил статьей на 40 страниц в издании большого формата, которое составлял и редактировал сам («Труды историко-филологического факультета ЯГУ», вып. 2. Якутск, 1969, сс. 98-139). Называется статья — «К вопросу о классовом подходе к проблемам историографии» и заканчивается она так: «Строгое соблюдение принципов партийности и классовости подхода — такова наша обязанность, и в этом — залог наших успехов».
    Не буду пересказывать эту статью — концовка ее говорит сама за себя. Г. Свенко — польский ученый, и он, наверное, лучше знал и историю своей страны, и жизнь Серошевского, чем житель Якутска, не владеющий польским языком?
    В «Обозрении…», и в «К вопросу о классовом подходе…» Г. П. Башарин ссылается на кучу книг с упоминаниями о Серошевском. Но почти ничего не цитирует, за исключением предисловия А. Ляма к собранию сочинений Серошевского, вышедшему в Польше в 1959-1961 годах. Да и из этого предисловия вырывает лишь несколько коротких фраз. Специально прошел я по всем ссылкам и ни в одной из книг, на которые ссылается Г. П. Башарин, не нашел подтверждения, что Серошевский боролся против большевизма и Октябрьской революции, что он организовывал интервенцию в Советскую Россию, что был фашистом, «причем не рядовым, а идеологом польского фашизма».
    Краткие выдержки из предисловия А. Ляма даны не вполне точно и смысл их истолкован неверно. Да, у А. Ляма сказано, что результатом увлечения Пилсудским «у Серошевского были как ложный путь антикоммунизма, так и симпатии к правлению сильной руки». Но единственным случаем, в котором это проявилось, А. Лям называет «защиту с сенаторской скамьи мест изоляции политических противников».
    Что же это был за случай? В годы правления Пилсудского в Бресте и Картуз-Березе были устроены концентрационные лагеря для политических террористов, т.е. для членов подпольных партий, которые стремились прийти к власти вооруженным путем. В подполье были не только коммунисты, но и крайне правые, близкие к фашистам. После смерти Пилсудского в обществе возникло мнение, что заключенных Картуз-Березы и Бреста следует амнистировать. Против этого и выступил на заседании сената Серошевский, видевший в политических террористах угрозу как демократии, так и независимости только что возродившегося Польского государства (с конца XVIII в. до 1918 г. Польша была разделена между Россией, Германией и Австро-Венгрией).
    Серошевский с трибуны сената выступил не против коммунизма как учения, а против политических авантюристов, как левых, так и правых. Не забудем, что Польская компартия сама ушла в подполье в 1919 году, отказавшись от участия в парламентских выборах, и в дальнейшем постоянно готовилась к вооруженному захвату власти, потребной ей лишь для того, чтобы передать Польшу в состав СССР. Для человека, положившего на алтарь свободы родины сорок лет, как Серошевский, мысль о возвращении ее назад, в «лоно» России, была невыносимой.
    Да и разве антикоммунизм — это всегда фашизм? Просталинская позиция компартии Польши не была секретом для поляков. Но напрасно искать антикоммунизм в творчестве Серошевского. Иначе разве издавались бы в коммунистической Польше, в государственных издательствах бесчисленные книги Серошевского, в том числе собрание сочинений в двадцати томах?
    Это собрание сочинений имеется в Национальной библиотеке Республики Саха. Его подарил польский путешественник Аркадий Фидлер, побывавший в 1969 году в Якутске. Здесь не только «Якуты», но и повести и рассказы о Якутии («Хайлах», «Осенью», «На краю лесов», «Украденный парень», «В сетях», «Предел скорби», «В жертву богам», «Чукчи», «За Полярным кругом», «Побег») и другие художественные произведения. Здесь и мелкие газетные статьи, наброски, дневники, воспоминания — в том числе и о двенадцати годах, прожитых в якутской ссылке. Мало кто сделал для Якутии, для якутов столько же, сколько Серошевский.
    Казалось бы, именно отсюда и должна была исходить защита писателя и ученого. Получилось наоборот. В то время, как о нем писались и печатались очень хорошие слова в Москве, Новосибирске, Ленинграде, Магадане, в Якутске по отношению к его творчеству была занята круговая оборона.
    «Ссылка» по-польски — «выгнане», т.е. «изгнание». Изгнанник Серошевский был поселен в Якутии в 1880 году. Здесь он постиг язык и душу якутов, написал труд, ставший известным всему миру. Над этой книгой он работал более пятидесяти лет, создав три варианта. Вырастил один дочь, которую оставила ему рано умершая жена-якутка. И, живя в независимой Польше, следил за тем, что происходит в Якутии, переписывался с якутоведом Пекарским… На закате жизни, создавая мемуары, он словно вернулся в край, с которым сроднился. Как свежи краски, которыми он рисует Якутию до конца прошлого века! Как крепка была память о ней у 80-летнего старика!
    …Через двадцать лет после его смерти Серошевский был словно изгнан из Якутии. Сколько было попыток напечатать в Якутске его художественные произведения о якутах, эвенах, чукчах, о якутской ссылке. Ни одна из них успехом не увенчалась. Не давало клеймо «идеолога польского фашизма».
    В течение этих десятилетий в Якутск приезжало немало польских писателей и журналистов. В Литературном музее имени П. А. Ойунского, посещение коего было как бы обязательным, им показывали под стеклом портрет Серошевского. Гости радовались: о, оказывается, здесь помнят, ценят нашего классика! Но после того, как экскурсия заканчивалась, портрет убирали.
    Был ли Серошевский фашистом, был ли идеологом фашизма?
    Уже давно в нашей стране отброшено совершенно абсурдное утверждение, будто бы был фашистом Пилсудский. Посмотрите третье издание БСЭ (статьи Польша, Пилсудский, Санационный режим). В нем Пилсудский характеризуется как военный диктатор, а не фашистский. Переворот, совершенный им в 1926 году, также не считается фашистским. Так что «в связи со всем этим» Серошевский никак не мог стать фашистом.
    Да, он приветствовал переворот. Но и польские коммунисты — тоже. Ведь Пилсудский в тот момент вырвал власть у крайне правых, националистов — эндеков (национал-демократы). Сам же Пилсудский был по взглядам социалистом, ряд лет входил в Польскую социалистическую партию.
    Что такое идеология фашизма? Это национализм, антисемитизм, расизм, милитаризм. Ничего подобного у Серошевского не найти.
    «После возвращения в Польшу Серошевский становится убежденным националистом» (Г. П. Башарин). А Анджей Лям пишет: «Его общественный радикализм всегда имел довольно сильную национальную окрашенность, далекую, однако, от национализма«.
    У Серошевского, как пожалуй, ни у одного писателя в мире, много произведений о представителях другой расы: якутах, чукчах, эвенах, корейцах, японцах, китайцах, монголах, айнах — с точки зрения фашистов, неполноценных, людях второго сорта. Для Серошевского же все они — такие же люди, как и он сам. «Описывая экзотические далекие страны, жизнь не затронутых цивилизацией племен, — пишет В. В. Вит, — Серошевский относится к ним без тени высокомерия европейца. Он воздает дань уважения постоянному героизму, нравственной силе, верности в дружбе этих людей — всему тому, что попирается и обесценивается в буржуазном мире» («История польской литературы», т. 2. М., 1969, с. 33).
    Хорошо известно, как фашисты всех стран относились к евреям. После смерти Пилсудского подняли головы фашисты и в Польше. В 1939 году на территории Варшавского университета произошло несколько избиений евреев. Серошевский с возмущением пишет в дневнике: «В пятницу, 2 дек. должна была быть лекция Ваньковича в университете, но поскольку случились как раз антисемитские дебоши, я не пошел. Мне отвратительна сама территория университета… Надлежит решительно упразднить экстерриториальность университетов, подчинить их полиции и прокурору».
    И в заключение — об отношении «фашиста» Серошевского к войнам. Вот что он говорил в 1927 году при открытии могилы Неизвестного солдата в Варшаве: «Придет время, и, может, уже недалекое, когда народы поймут, что большую пользу для них принесут взаимное уважение, взаимная дружба и помощь… чем грабеж чужой земли, чужой свободы и чужого труда». Разве у нас не те же мечты? Так пусть же дважды изгнанник Серошевский будет всегда с нами.
    Иван ЛАСКОВ.
    /Молодежь Якутии. Якутск. № 17 30 апреля 1993. С. 12./


                                                             СЕРОШЕВСКИЙ  «ЯКУТЫ»
                                                                   история одной книги
    Осенью 1892 года в Иркутске появился невысокий, скромно одетый мужчина с девочкой, в лице которой сочетались европейские и азиатские черты. Это были Серошевский и дочь его Маня.
    Единственный губернский город, в котором Серошевскому разрешалось жить после ссылки, встретил неласково. Местные поляки могли устроить соплеменника лишь на одно из двух мест: дворника и лакея в ресторане. «Я выбрал метлу».
    К счастью, судьба вскоре столкнула дворника с этнографом М. В. Пихтиным. Просмотрев записи, сделанные Серошевским в Якутии, Пихтин тут же отправился к владелице торгового дома Громовой, чтобы удостоверить их огромную научную ценность. Меценатка обязалась выдавать Серошевскому пятидесятирублевое месячное пособие в течение полутора лет и оплатить расходы на издание. А когда книга вышла, всю выручку от ее продажи передала в Русское географическое общество (РГО). Вот такие попадались в те времена купцы. Хорошо бы хоть иногда вспоминали Анну Ивановну в Якутии добрым словом…
    Серошевский с жаром взялся за работу. Книгу свою он задумал в двух томах. В 1894 году первый том «Якутов» поступил в РГО. Рецензент Н. И. Веселовский высоко оценил рукопись и ходатайствовал о присуждении автору малой золотой медали. Он же стал редактором.
    Началась кропотливая подготовка издания. «Целый месяц правлю указатель, — писал Серошевский Веселовскому 21 января 1895 года. — Послал Вам шестую корректуру». Изнурительная читка подорвала здоровье. У Серошевского открылось кровохарканье.
    Наконец. в 1896 году книга вышла. К тому времени благодаря хлопотам РГО Серошевский получил разрешение вернуться в Польшу. Это было для него очень хорошее время. Подлинную славу принес этнографический труд, нарасхват шли повести и рассказы о Якутии, издававшиеся на русском и польском языках. В 1899 году он женится на молоденькой девушке, едет в Италию в свадебное путешествие. И… продолжает работать над своей главной книгой.
    В 1900 году «Якуты» выходят на польском языке. Сомневаясь, что книга разойдется, издатель поставил два условия: максимально сократить объем и дать другое заглавие, способное больше привлечь покупателей. Заглавие нашлось: «Двенадцать лет в краю якутов». Вроде уже не научный труд, а воспоминания. С сокращением было сложней. Но Серошевский справился: не растеряв ничего существенного из русского издания, «уплотнил» его с 720 страниц до 428, причем несколько меньшего формата. Для этого, конечно, пришлось писать все заново. 9 октября 1900 года Серошевский сообщал своему русскому издателю Л. Ф. Пантелееву: «В настоящее время (…) печатаю по-польски «Якутов». В сущности, это не «Якуты», а новая книга, так как я переработал ее сызнова с учетом новых трудов по якутской этнографии. Только клише остались старыми. (…) Теперь моя голова пуста так же, как мой портфель».
    В предисловии автора к изданию 1900 года есть такие слова: «Стоит ли писать или читать такую толстую книгу о якутах, народе таком небольшом и далеком? В малой капле воды временами отражается вселенная. Якуты — очень древний обломок человечества. Будучи заброшенными в глухие дебри, далеко от бега истории, они сохранили огромное количество престарых понятий и отношений, чрезвычайно важных для развития современных человеческих учреждений и чувств».
    Исследованием Серошевского заинтересовались за границей. Американским социологом У. Самнером в 1901 году в «Журнале Королевского антропологического института» (Лондон) был опубликован подробный пересказ его важнейших глав. Таким образом, о якутах еще в начале XX века стало известно в западном мире.
    А Серошевский уже готовил на русском языке второй том, в который должно было войти все, что осталось от первого — так называемые «сырые материалы»: наблюдения, произведения фольклора и так далее. Но однажды под утро в квартире раздался энергичный звонок. Писатель, думая, что это какой-то ранний гость, поспешно оделся и открыл дверь. Тут же в квартиру ворвались солдаты с примкнутыми к винтовкам штыками, за ними полиция во главе с помощником комиссара, за теми — жандармы с револьверами в руках. Серошевский лишь успел сказать жене: «Напиши сейчас же Потанину и Семенову, что я арестован без всякого повода!»
    Серошевскому было предъявлено обвинение в написании листовки по случаю открытия памятника Адаму Мицкевичу. На самом деле ее написал уже тогда хорошо известный Серошевскому Юзеф Пилсудский. Серошевский отрицал свою вину. Шли недели. Тем временем в РГО думали, как ему помочь. Председатель П. П. Семенов (Тян-Шанский) обратился прямо в III отделение. Затребовав из Варшавы дело Серошевского, III отделение признало, что повода держать Серошевского в тюрьме нет.
    Однако Серошевскому грозила высылка «на родину» в Иркутск, ведь он жил в Варшаве по паспорту иркутского мещанина. В РГО придумали: отправим-ка его… в Японию, пусть изучает айнов. Серошевский с радостью согласился. Сдав в РГО подготовленный второй том «Якутов», он едет через Сибирь на Хоккайдо, куда и прибывает в середине 1903 года. Сразу же приступил к исследованиям. Но время оказалось неподходящим: назревала российско-японская война. Серошевскому дали понять, что его пребывание в Японии нежелательно. Через Корею, Китай, Сингапур, Цейлон, Египет и Италию он возвращается в Россию. Итогом этой поездки стал большой этнографический труд «Корея» и множество художественных репортажей, рассказов и повестей о Японии, Корее, Монголии, Китае.
    В 1905 году в России вспыхнула революция. Серошевский не остался в стороне. Вновь арест. Из тюрьмы его освободила революционная волна. Но революция потерпела поражение. Серошевский был вынужден эмигрировать в Париж. Это больно ударило по второму тому «Якутов»: РГО не отважилось издать труд политического эмигранта. Рукопись осталась лежать. Вспомнили о ней лишь в 1927 году. Комиссия АН СССР по изучению Якутской республики (КЯР) подняла вопрос об издании второго тома. Н. Н. Грибановский, известный якутский библиограф, написал об этом в Польшу. Серошевский не верил, что рукопись сохранилась: «Слишком уж много грандиозных событий прокатилось над этим крошечным трудом».
    Рукопись нашли. Но так и не издали. Почему — не вполне ясно. Денег не хватило? Или что иное?
    Переписка с членами КЯР побудила Серошевского вновь вернуться к «Якутам». 70-летний писатель и этнограф принялся за подготовку нового издания. За основу был взят вариант 1900 года. Теперь работа шла в сторону расширения текста, за счет материалов второго тома и с учетом последних исследований о Якутии, которые получил из СССР. Новый вариант вышел в 1935 году. Он больше издания 1900 года на треть.
    В конце главы «Якутский род» Серошевский дает беглый обзор событий, происходивших в Якутии с 1905 года. Завершается он следующими словами: «Сегодня якуты управляются на основе автономной конституции Советской Социалистической республики (Якутская Автономная Советская Социалистическая республика —ЯАССР), принятой 23 марта 1925 года Всеякутским Съездом Советов. Судя по материалам, которыми я располагаю, экономическая, национальная и культурная жизнь в краю якутов течет довольно мощной волной. Благосостояние растет… большое развитие получило школьное дело (на 40000 детей школьного возраста в 1911 г. было учеников — 5940, а в 1925 году — 7808, в том числе 60 процентов — якуты), возникли кооперативы, которых раньше не было в помине, организовались общества научные, культурные, издательские («Саха омук», «Саха кескиле», «Ленинец» и другие). Выходит несколько газет, ежемесячников по-русски и по-якутски; появились литераторы, романисты, публицисты, пишущие для якутов и по-якутски». Чувствуется, что все перечисленное приносит Серошевскому большое удовлетворение.
    При сравнении изданий 1896 и 1935 года сразу бросается в глаза большее совершенство последнего. Появились новые, оригинальные и глубокие мысли; ранние положения частью исправлены, частью уточнены.
    Покажу это на одном принципиальном моменте. Целый ряд историографов высказывался в том смысле, будто бы Серошевский считал, что и в годы его ссылки у якутов продолжали господствовать патриархально-родовые (первобытные) отношения. Одни его в этом поддерживали, другие (как Г. П. Башарин) горячо критиковали. Но и те, и другие неправы, поскольку у Серошевского такого нет. Близорукие «сторонники» и критики свое утверждение основывают, по сути, лишь на названии одной из глав — «Родовой строй». Но в названии этом речь идет вовсе не об общественно-экономической формации, не об устройстве якутского общества в целом, а строе якутского рода — наименьшей административной единицы в Якутии. И что это так, говорит название аналогичной главы в польских изданиях — «Якутский род».
    Да и как мог Серошевский считать якутское общество патриархально-родовым, если уже в варианте 1896 года подробно показал все экономические отношения между якутами — наем, торговлю, ростовщичество? Уже в нем якутское общество выглядит как такое, где идет первоначальное накопление капитала, т.е. раннекапиталистическое. В польских изданиях эта концепция становится еще более рельефной. Глава «О распределении богатства, условиях труда и найма» в них начинается строками: «Структура якутского общества, как и многих других, представляет собой пирамиду, основание которой создают многие слои бедноты, а вершину занимают немногочисленные богачи». В русском издании их совсем нет. Появляются слова «эксплуатация», «эксплуататоры»; Серошевский показывает, в каком тяжелом положении оказываются эксплуатируемые: «Знал я совсем небольшие хозяйства, обремененные долгом в несколько сот рублей. Кредитор забирал все сверх того, что могло обеспечить самую жалкую жизнь».
    Такова история этой книги. Ее первое издание давным-давно стало библиографическим раритетом. Но за почти 70 лет своего существования Якутское книжное издательство так и не удосужилось выпустить ее снова. До сих пор лежит мертвым грузом в архиве РГО рукопись второго тома. В конце 70-х годов по моей подсказке институт ЯЛИ заказал микрофильмы этого труда. Пленку получили, напечатали с нее фотографии… Тем дело и кончилось. Ни единой строчки так и не было использовано. Еще в 1969 году в Национальной библиотеке Республики Саха появился последний, наиболее совершенный вариант «Якутов». Но никто из историков, этнографов, фольклористов не поставил вопроса о его переводе. Лишь появлялось в печати вот такое: «Суть положений исследователя сводилась к тому, что у них (якутов. — И. Л.) вплоть до конца XIX века существовал родовой строй. Вместе с тем он заметил и факты, которые так или иначе показывали на неравенство в пользовании землей, на наличие «лютых угнетателей народа». Однако Серошевский только фиксировал такие факты, но не мог дать им подлинного научного объяснения» (В. Н. Иванов. «Русские ученые о народах северо-востока Азии», Якутск, 1978).
    Но кто, в конце концов, терял от этого? Серошевский? Едва ли. Его вклад в мировую этнографическую науку признан.
    Иван ЛАСКОВ.
    /Молодежь Якутии. Якутск. № 18 14 мая 1993. С. 12./



                                                                    СЕРОШЕВСКИЙ.
                                                                         «ХАЙЛАХ»
    В 1882 году, с первой весенней водой, из Верхоянска бежали девять политических ссыльных. План у них был такой: на специальную о построенной лодке спуститься по Яне в Северный Ледовитый океан, а там, вдоль берегов Азии, добраться до Аляски.
    Полиция догнала беглецов в дельте Яны. Началось следствие. Зачинщиком был признан 24-летний поляк Вацлав Серошевский. Это он, знакомый с кузнечным ремеслом, изготовил для корпуса лодки несколько сот заклепок, винтов и гаек к винтам, соорудил бензиновую кухню, прибор для определения географической широты, подзорную трубу для определения расстояний, металлические банки для пеммикана (сушеного мяса). В наказание Серошевский был выслан еще дальше — в Колымский округ. Окружному начальству предписывалось поселить строптивца «на расстоянии не менее 300 верст от города, 100 верст от реки и почтового тракта».
    На Алазее, в урочище Андылах, Серошевский впервые оказался один среди коренных жителей — якутов. Но вскоре он преодолел одиночество: освоил якутский язык и подружился с молодежью. Именно здесь, в глухом углу, отрезанный начисто от культурной жизни, от книг и газет, он решает стать писателем: «Буду описывать все, что тут вижу: леса, воды, горы и прежде всего людей… Стану писателем Сибири!..»
    В Андылахе Серошевский и создал свой первый рассказ «Хайлах». Писал перьями, вырванными из крыльев дикого гуся. Чернилами служил густой отвар тальниковой коры, смешанный с сажей и ржавчиной. Единственным источником света служил огонь, неустанно пылающий в камельке юрты…
    О начале своей литературной деятельности через много лет знаменитый писатель вспоминал так: «Прежде всего нам, политическим ссыльным, не разрешалось писать и печататься. Невозможно было даже мечтать о высылке рукописи почтой. Я вынужден был ждать оказии — возвращения кого-либо из отбывших срок товарищей на юг и в Европу. Новеллы мои, а через несколько лет и повесть, выехали из края якутов зашитые в шубу возвращающегося на родину ссыльного. Была это большая жертва с его стороны, так как в случае обнаружения возвращение его могло быть задержано, а я также был бы наказан. Печатать я должен был под псевдонимом и от псевдонима того отрекаться… Первые мои новеллы появились через два года после написания — повесть «На краю лесов» через шесть лет! Но увидел ее на книжной витрине только через десять лет, когда вернулся на родину».
    Настоящий талант, как правило, проявляет себя сразу. Так было и с Серошевским. Именно первый его рассказ — «Хайлах» — и стал наиболее известным из ранних произведений Серошевского. Причина была не только в несомненных художественных достоинствах. Серошевский поднял в этом рассказе острейшую тему — уголовной ссылки в Якутию. Ведь поселение здесь отбывающих каторгу убийц и грабителей было обычным делом. Эти люди, не любившие и не умевшие трудиться, не только разоряли якутов нахлебничеством, но и нередко терроризировали их, не боясь ни властей, ни бога. В предисловии ко второму изданию своего сборника «Якутские рассказы» (1898) Серошевский писал: «Теперь якуты в лице своих лучших представителей стремятся приобщиться к совместной работе всего человечества. Знакомство их с русской наукой и цивилизацией, с христианством сыграло большую роль. К сожалению, в разрез с этим положительным воздействием идет работа ссыльно-поселенцев, которых толпами направляют сюда в последнее время и которые порочат имя русских в глазах инородцев. Они приносят весь ужас и разврат тюрем и разбойничьих притонов, которые они выдают за русские обычаи».
    Таков и хайлах Костя Хрущев (хайлахами якуты называли уголовных ссыльных). В наслеге, где он поселен, Костя, согласно решению общины, живет по месяцу в разных семьях, которые должны его кормить. И вот приходит очередь Хабджия, бывшего десятского в своем наслеге. А у Хабджия молодая жена, красавица Керемес. И живет эта маленькая семья на отшибе, далеко от других людей. Хабджий предчувствует сразу, что хайлах в его юрту добра не принесет. Поэтому он пытается внушить Косте, чтобы тот перешел в другое место: «Вот мой дом! — сказал он, протягивая вперед руку. — Что, скверный, не правда ли? (…) В дождь вода течет на голову, зимой холодно; я ведь предупреждал, что я бедный человек. (…) Тебе нужен белый, хороший дом, — ты нуча (русский. — И.Л.), тебе нужно есть мясо и хлеб, под ногами иметь пол, на столе тарелки и серебряные ложки, а у нас ничего этого нет». Но Костя, заприметив Керемес, на красноречие хозяина изрекает: «Теперь лето! Теперь везде хорошо, а потом увидим».
    Керемес жилец не понравился совершенно: «Ой! Какой громадный!.. А на роже волоса растут точно у собаки! — с отвращением заметила она мужу, ложась спать». Но Костю это не останавливает. Он начинает изо дня в день преследовать Керемес, устраивая за ней настоящую охоту, когда она собирает на дойку своих коров. Он благоговейно кланяется перед иконами, но это человек, лишенный стыда и совести; его «любовь» — это всего лишь прихоть человека, не отказывающегося от того, что можно безнаказанно взять.
    Серошевский несколькими штрихами показывает его темное прошлое. В первую же ночь он приводит в ужас Керемес и Хабджия громкими воплями, издаваемыми во сне: «В прорубь!.. Знаю… напрасно… лучше… я вас… убил… я жить хочу… Мать пресвятая богородица… а за что?» В дальнейшем Хабджий пытается сделать из него помощника по хозяйству, но хайлах трудиться не хочет. Между Хабджием и им происходит такой знаменательный разговор: «Скажи мне, — говорит Хабджий, — что, у вас там, на юге, есть якуты?
    — Якуты? Зачем?
    Хабджий прочел удивление в глазах хайлаха, вытер рукавом рубахи пот со лба и, опершись на топорище, пояснил:
    — Ты говоришь, что у вас там много хлеба, много коров и волов, много табунов лошадей; что там есть большие каменные города… широкие дороги… Кто же все это сделал? Кто же у вас там работает?.. Ты говоришь, что там нет якутов!
    (…) По мере того, как якут развивал свои рассуждения, рука Кости сокращалась, лицо заливалось волной густой, горячей крови, губы дрожали.
    — Кто работает? Дураки работают… И я пробовал работать! — вдруг крикнул он».
    Наконец, хайлаху удается настичь Керемес в лесу: «Любишь ты меня? Хорош я?.. — спрашивал он, пригибая ее к земле.
    — Убьет! Убьет! — прошептала, бледнея, женщина». И в дальнейшем хайлах насилует ее снова и снова, но не получает никакого ответного чувства: «Она, хотя и не защищалась, однако никогда не отвечала на его ласки, никогда не приходила в назначенное место, никогда не отвечала на его вопросы. Напрасно он ее ласкал и спрашивал, и удерживал, и приходил в бешенство, и бранился, и угрожал, — как только его объятия ослабевали, она вырывалась и быстро убегала». Она лишь подчиняется силе, отношение ее к хайлаху лучшим не становится: «Громадное, волосатое тело Кости внушало ей отвращение, а воспоминание его ласк, дышавших настоящим тюремным развратом и испорченностью больших городов, обливало ее лицо горячим румянцем стыда». «Постарайся достать кого-нибудь в дом. Я не хочу оставаться одна…» — говорит она однажды мужу. «Так, значит?.. Где же ты его встретила? Несчастье!» — крикнул Хабджий голосом, в котором звучало сдержанное бешенство и слышались слезы. Он приподнялся на постели и, грубо отталкивая протянутые к нему голые руки жены, кричал:
    — Говори, говори, собака!
    — Да нет же!.. Нет!.. Только я боюсь. Прямо так! Боюсь! — шептала якутка, подавляя рыдания».
    На другой день в юрте Хабджия появляется новый жилец — старая Упача. Но, пользуясь тем, что она ничего не видит, хайлах насилует Керемес рядом со старухой. Ночью Керемес призналась мужу. «Хабджий… ревел, толкал ногами и безжалостно бил свою жену, которая только просила, чтобы бил тише, а то могут услышать… а сама до крови кусала себе губы, чтобы удержать рыдание. Наконец дикарь спохватился и, схватившись за голову, как ребенок, упал с плачем на грудь побитой».
    С этого дня Хабджий не отходит от жены ни на минуту, совершенно забросив хозяйство. Но и это не спасает его от позора: обрушив на него град страшных ударов, хайлах вырывает Керемес прямо из супружеской постели и тут же, при муже, насилует ее.
    Серошевский показывает, что в хайлахе наглость уживается с паническим страхом перед той опасностью, которая якобы исходит для него от Хабджия: «Молчание бора внушало ему ужас. Он видел разбросанные среди пней и листьев трупы таких же, как он, пришельцев, с размозженной головой или пулей в сердце. (…) Кто его любит? Кто за него заступится? Пропал бесследно!» Но слабовольный Хабджий лишь идет жаловаться к наслежному князю. Выслушав Хабджия, князь отправляется в его юрту, чтобы убедиться во всем на месте. Костя, однако, и не скрывает, что «любит» жену Хабджия: «А зачем же ты жену его трогаешь? — спросил князь необыкновенно строгим тоном.
    — Трогаешь…— повторил, передразнивая его Костя, и приблизился к нему. — Я мужчина, — крикнул он — вот и трогаю… — и так ударил кулаком по столу, что тот затрещал, и что-то в нем сломалось.
    Князь побледнел и отодвинулся немного.
    — Ты не сердись, — сказал он ласковее, — а скажи, как и что… попроси волость… волость тебе не откажет и даст другую женщину. У этой уже есть свой муж.
    — А если я не хочу другой? Князь замолчал».
    Понимая, что возможна трагедия, князь решает все-таки забрать хайлаха от Хабджия. Он говорит Хабджию, что завтра придет к нему с мужчинами, а пока оставляет у него на всякий случай работника. В юрте никто не спит. Поутру Костя спотыкается о мешок с веревками, которыми его собираются связать. Догадавшись об этом, хайлах впадает в ярость. Он хватает топор и бросается к людям, пьющим чай. «Якуты остолбенели. Они смотрели на него, не двигаясь с места, но когда свистнул топор и ближе всех сидящая к хайлаху Упача бессильно покатилась на землю, они бросились к выходу. Одним прыжком, как тигр, догнал их Костя. Керемес бежала последней. Он схватил ее и оттолкнул вглубь юрты».
    Забаррикадировав дверь, чтобы мужчины не смогли воити, хайлах начинает гоняться за Керемес. Хабджий «вздрогнул: в юрте раздался страшный крик ужаса, отчаяния, мольбы.
    Хабджий кинулся к двери и ударил в нее кулаком. Но здесь крик уже затих и раздавался под одним из окон. Якут побежал туда. Но голос все убегал и звучал в разных углах. Хабджий, бегая за ним, кружил вокруг юрты, наконец, у одного из углов дома крик замер подавленный».
    Через какое-то время приезжает князь с людьми. Дверь выламывают, врываются вовнутрь: «На полу лежал труп убитой Керемес. Из зияющей на груди раны еще струился ручеек коралловой крови; целая лужа ее собралась в углублении.
    Над этой ужасной лужей, скорчившись, сидел хайлах и плескался в ней рукой.
    Масло пахтаю! — сказал он с кривой усмешкой. Якуты бросились на убийцу».
    Тут-то, наконец, проявляет «храбрость» и Хабджий: «Позволь! Позволь мне его убить! — молил Хабджий, обнимая колени князя. Но тот оттолкнул его…»
    Так заканчивается этот рассказ. В нем нет прямого осуждения Хабджия: писатель больше сочувствует слабому, чем упрекает его. И все же несомненно, что рассказ обращен не только к передовому русскому читателю, с призывом защитить якутов от разгула чуждой уголовщины, но и к самим якутам, давая понять, что если они не защитят себя сами, никто их не защитит: ни князь, ни полиция, ни царь, ни бог, на изображения которого они крестятся в своих юртах.
    Что касается Керемес, то это, на мой взгляд, один из лучших образов якутки во всей известной литературе. Всеобщая жертва — хайлаха, мужа, русского царизма — она умирает незапятнанной, кристально чистой.
    С рассказа «Хайлах» начался большой писатель Серошевский.
    Иван ЛАСКОВ.
    /Молодежь Якутии. Якутск. № 19 21 мая 1993. С. 1, 10./


                                                    ПУТИ-ДОРОГИ  АВТОРА  «ЯКУТОВ»
    В предисловии к новому изданию «Якутов» С. А. Степанов («Якутия», 14.05.93) излагает биографию автора. Но только вкратце. Кроме того, в предисловии встречаются неточности. Чувствуется, что С. А. Степанов плохо знаком с польскими источниками. Потому и осмеливаюсь предложить читателю свою статью, написанную по самым разным материалам, в том числе воспоминаниям Серошевского.
    Серошевский Вацлав (в России — Леопольдович) происходил из старинного шляхетского рода. Три поколения Серошевских: дед Каэтан, отец Леопольд и сам Вацлав, а возможно, и прадед — участвовали в польском национально-освободительном движении. Серошевские, можно сказать, неустанно боролись за свободу Польши с 1794 по 1918 год — от дня, когда она оказалась порабощенной, до дня свободы.
    Отец Серошевского был активным участником восстания 1863 года. Схваченный царскими властями, он несколько лет томился в Варшавской цитадели, а затем эмигрировал в Австро-Венгрию. Мать Вацлава умерла, когда мальчику было около восьми лет. Имение оказалось разоренным, многочисленных сестер Вацлава разобрали родственники. До 16 лет находился под опекой родных и Вацлав. К этому времени он успел окончить лишь несколько классов гимназии, из которой его, по сути, вынудили уйти за протест против русификации гимназии. В течение двух лет подросток Серошевский проходит «выучку» в слесарной мастерской, а затем становится рабочим железнодорожного депо. Огромная тяга к знаниям, прежде всего естественно-научным, приводит Вацлава в техническое училище, созданное при депо. В это время он вступает в контакт с первым социалистическим польским кружком, которым руководил известный революционер Людвик Варыньский. (Впоследствии Варыньский женился на сестре Серошевского Анне. Создатель первой польской марксистской партии «Пролетариат», Варыньский в 1883 году был арестован и приговорен к 16 годам каторги. В 1889 году он умер в Шлиссельбургской крепости).
    Серошевский ведет пропаганду среди рабочих, организует их самообразование, доставляет подпольную литературу. В его комнатушке постоянно ночуют рабочие-железнодорожники. Организация действовала без соблюдения конспирации. В июле 1878 года вместе с другими Серошевский был арестован и заключен в Варшавскую цитадель.
    Серошевский предвидел возможность провала и заранее готовил себя к пыткам. Желая проверить, на что способен, он однажды погрузил руку на несколько минут в кипяток, что едва не кончилось увечьем. Однако тюремщики применяли другую, более изощренную пытку. Заключенного среди ночи будили и переводили в другую камеру, не давая спать. Так повторялось каждую ночь. В результате Серошевский обошел чуть ли не все камеры цитадели. На подоконнике одной из них он обнаружил свою фамилию. Ее пятнадцать лет назад выцарапал отец…
    Молодой революционер не складывает оружия и здесь. Он участвует в выпуске газеты «Голос узника», пишет стихотворение «Чего же хотят они?», в котором выражает веру в скорую победу пролетариата над угнетателями. Стихотворение это вскоре, стало популярным не только среди польских революционеров, но и русских. На русский язык его перевел известный борец с царизмом Иван Каляев. В 1892 году оно дало название целому сборнику польских стихов, написанных узниками политических тюрем Варшавы и Познани.
    Через несколько месяцев после ареста Серошевского в Варшавской цитадели солдатом охраны был убит 16-летний заключенный Бейт. В тюрьме поднялся бунт. Заключенные стали ломать мебель. В камеру, где сидели Серошевский и Станислав Ланды, тюремщики ворвались в тот момент, когда Серошевский ломал оконную раму. В ответ на приказание «прекратить» разъяренный Серошевский швырнул обломком доски в начальника тюрьмы. За «вооруженное» сопротивление тюремной охране Серошевский и Ланды были отданы под военный суд. Грозила смертная казнь. Благодаря хлопотам сестры и несовершеннолетию «преступников» расстрел был заменен сначала каторгой, а затем вечным поселением в Сибири.
    Серошевский всю жизнь испытывал чувство вины перед Ланды за то, что своей горячностью подвел и его (Ланды не оказал сопротивления тюремщикам, но его, как и Серошевского, наказали по всей строгости). Через Москву, Нижний Новгород, Пермь, Тобольск, Красноярск, печально известным кандальным путем, друзей погнали в Иркутск. Здесь они надолго расстались: Ланды услали на Нижнюю Тунгуску, а Серошевского — в Верхоянск.
    Лишенный дворянства и вообще всех гражданских прав, Серошевский прибыл на «полюс холода» 21 мая 1880 года. Здесь к тому времени уже собралась довольно большая колония политических ссыльных, по большей части народников. Серошевский поселился в юрте вместе с несколькими ссыльными, жившими коммуной. Не получавшие даже положенного трехрублевого пособия, все они постоянно голодали. Предусмотрительно купив в Якутске необходимые приспособления и инструменты, Серошевский устроил в соседней юрте слесарную мастерскую, в которой стал починять по заказам местных жителей ружья, домашнюю утварь, даже часы. К сожалению, денег это приносило совсем немного.
    Особенно сблизился Серошевский с Яном Заборовским — ссыльным поляком еще с 1863 года. Заборовский был женат на якутке и имел двоих детей. Работал он сторожем в местной больнице. Поскольку крошечного жалованья на семью не хватало, Заборовский все свободное время отдавал рыбалке и охоте. Он-то и преподал Серошевскому первые уроки. Впоследствии Серошевский в совершенстве освоил многочисленные приемы и способы якутских добытчиков. Вот как говорят якуты о ссыльном Александре в автобиографической повести Серошевского «В сетях»: «Все умеет. По-якутски говорить — мастер! На коне ездит, лодкой правит, сети ставит лучше, чем якуты. Все земли, все дороги знает — большой охотник!» Несомненно, в большой степени эти слова относятся и к Серошевскому.
    Увлечение рыбалкой чуть ли не закончилось для Серошевского в Верхоянске трагически. Добывая поздней осенью налимов, он провалился под лед и хотя не выпустил рыбу, наглотался ледяной воды и промок. Пока добежал до юрты, превратился в ледяную статую…
    Вскоре стало ясно, что в скромное жилье Заборовского начинающий булчут зачастил не только для того, чтобы поболтать с хозяином на родном языке. Здесь он познакомился с Аннушкой Слепцовой, двадцатилетней сестрой жены «пана Яна». Молодые люди полюбили друг друга. Сначала они жили в мастерской, а с наступлением сильных холодов переселились в крохотную каморку в доме богатого казака Большева. Здесь у них года через полтора родилась дочурка Маня.
    Первая же зима на полюсе холода привела ссыльную молодежь в смятение. Долгая полярная ночь, мороз за шестьдесят, туман… Казалось, к этому никогда не привыкнуть. Возможность провести здесь еще множество таких зим казалась кошмарной. Вот почему сразу же стали рождаться планы побега.
    Первый побег ссыльные предприняли летом 1881 года. Было их пять человек, среди них Серошевский. Беглецы купили коня под видом того, что собираются сеять хлеб. Насушили сухарей, переправили припасы и лошадь через Яну и двинулись в горы. Вскоре они заблудились. А когда вышли на открытое место, увидели, что перед ними… Верхоянск. Снова пошли через горы. Но тут у одного из них хлынула горлом кровь, и ради его спасения пришлось вернуться.
    Осенью того же года недалеко от устья Лены потерпела кораблекрушение экспедиция американца Де-Лонга, направлявшаяся к Северному полюсу. Часть моряков спаслась и оказалась в Верхоянске. Возмущенные невыносимыми условиями жизни политических ссыльных, американцы подсказали другой путь на свободу — Северным Ледовитым океаном на Аляску. Для этого нужно было построить судно, способное сплавиться вниз по порожистой Яне и пройти океаном вдоль побережья. Американцы предоставили ссыльным чертеж такой ладьи на десять человек, научили их сушить мясо для долгого путешествия (пеммикан) и ознакомили с условиями плаванья во льдах.
    Побег готовился всю зиму. Много было работы у «кузнеца» Серошевского. Ковал заклепки, винты и гайки, изготовил бензиновую кухню и прибор для определения географической широты, подзорную трубу. Металлические банки для пеммикана делал также он. Девять беглецов тронулись в путь вслед за ледоходом. Покидая Верхоянск, Серошевский думал об Аннушке. Он утешал себя мыслью, что немедленно выпишет в Америку жену и дочь.
    Нет нужды описывать этот захватывающий побег: в 1979 году в журнале «Полярная звезда» в моем переводе были напечатаны воспоминания Серошевского о нем (см. N 3). Здесь же мы только скажем, что беглецов все-таки догнали. Наиболее сурово были наказаны «зачинщики», в том числе Серошевский. Казалось бы, какая страшная даль для европейца — Верхоянск. Но в Якутии нашлась еще страшнее — Колымский округ. Вот его-то и определили Серошевскому как новое место жительства. В сопровождении казака Алексея, прозванного «трехгубым», Серошевский отбыл из Верхоянска ранней весной 1883 года. Нужно было спешить, чтобы успеть в Среднеколымск до весенней распутицы. На огромном пути в тысячу верст приходилось и спать в снегу, и недоедать, и проваливаться в предательские тарыны. Один из таких случаев едва не стоил Серошевскому гангрены. Все же в канун ледохода Серошевский и Алексей достигли Срэднеколымска. И… чуть не утонули, переправляясь через реку у самого города.
    А через короткое время Серошевскому пришлось отправиться в обратном направлении — окружное начальство местом жительства назначило ему урочище Андылах на Алазее, в трехстах верстах от Среднеколымска. Именно здесь, в несусветной глуши, без книг, без газет, без общения с хоть мало-мальски образованным человеком и решает Серошевский стать писателем, чтобы донести до цивилизованного мира все, что ему приходилось видеть. Здесь он пишет свой первый рассказ «Хайлах», здесь начинает работу над книгой, через много лет получившей название «Якуты».
    Суровые условия быта к середине зимы вызвали у Серошевского жестокий ревматизм. Дошло до того, что он с трудом передвигал ноги. Написал в окружную полицию, чтобы ему позволили переехать в Среднеколымск для лечения. Позволение пришло в середине марта.
    В Среднеколымске Серошевский вновь занялся кузнечным и слесарным ремеслом. Дела пошли настолько хорошо, что он смог даже послать в Верхоянск Анне пятнадцать рублей. Но поправившего здоровье ссыльного 21 июля 1884. года вновь отправили на Алазею, на сто километров севернее Андылаха — в урочище Енжа.
    Молодого писателя охватило уныние. Вновь зародились в мозгу планы побега — на этот раз с чукчами (чукчи царскому правительству не подчинялись). Даже начал учить чукотский язык. Трудно сказать, чем могло закончиться это предприятие. К счастью, неожиданно для изгнанника пришла бумага, позволяющая ему переселиться южнее. Лишь в Якутске узнал Серошевский, что его сестре Павлине каким-то образом удалось попасть к генерал-губернатору Восточной Сибири и упросить его облегчить судьбу брата.
    Из Среднеколымска в Якутск Серошевский ехал через Верхоянск. Здесь он повидался с женой. Было решено, что он вызовет Анну к себе, как только позволят условия. Но случилось иначе. На Алдане, в 3-м Баягантайском улусе, куда его определили (сюда он прибыл 1 февраля 1885 года), у него не оказалось даже отдельного жилья. Ссыльные жили втроем в одной юрте. Жили впроголодь, так как земельный участок, обещанный властями, не был выделен. Серошевский первым делом нанял лошадь и поехал в Чурапчу и Амгу, где в то время жило немало политических ссыльных. У Пекарского он одолжил якутский словарь и грамматику Бетлингка. Удалось ему также достать труды Миддендорфа о Якутии, что очень помогло в создании «Якутов».
    Только летом для Серошевского и его земляка Корнелия Багриновского была построена юрта. Изгнанники вскопали клочок земли и засеяли. Но урожая надо было ждать и ждать. Серошевский на последние деньги купил несколько сетей и стал ловить рыбу…
    Прошел почти год. В конце зимы 1886 года Серошевскому дали знать, что его жена Анна по пути из Верхоянска к нему (через Якутск) задержалась в Кангаласском улусе из-за болезни, что она везет с собой Маню и просит немедленно приехать, так как сама наверняка умрет. Серошевский тут же двинулся в путь. «Я нашел Аннушку, — писал он через 55 лет, — в юрте одного из князцов Кангаласского улуса очень больной, почти без сознания. Тяжелая чахотка, да еще воспаление легких. Никакой врачебной помощи. От Якутска больше, чем сто километров… Бессильный, я вынужден был смотреть на тяжелую агонию женщины, с которой прожил в Верхоянске два года. Она сумела мне только сказать, что отважилась ехать ко мне из-за ребенка, который после ее смерти остался бы без всякой опеки. (…). Я тут же написал в губернию, чтобы мне позволили перевезти больную в город, но ответа не дождался: через несколько дней Аннушка умерла. Я похоронил покойную и вернулся в мой Баягантаиский улус с дочерью. Какое-то время я был словно оглушен всем этим…»
    Но нужно было жить. Нужно было заботиться не только о себе, но и о девочке. Серошевский хлопочет о переводе туда, где он мог бы заниматься сельским хозяйством. Такой участок освободился лишь через год в Намеком улусе. Здесь в течение пяти лет он пахал землю и растил скот. Помогала ему в этом пожилая якутка по имени Акулина.
    Здесь, как и раньше, Серошевский был постоянно окружен якутами. Прямо в его усадьбе постоянно жила одна якутская семья, которой некуда было деваться. Но особое паломничество окрестных жителей в дом Серошевского начиналось осенью, когда заканчивались полевые работы. Начиналась главная работа этнографа и писателя. За чашкой чая, за немудрящим угощением текли неторопливые беседы, звучали сказки, песни, олонхо. Молодой ученый-самоучка торопливо записывал то по-польски, то по-якутски, а то, и по-русски…
    Часто бывали у Серошевского и политические ссыльные. Иногда они поселялись здесь надолго. Серошевский рядом с домом построил юрту для своего друга Багриновского и вызвал его из Баягантайского улуса. Вскоре в этой юрте поселился и ссыльный Цобель. Сам Серошевский часто навещал окрестных политссыльных. Им он читал свои художественные произведения. В намской усадьбе Серошевского появилась повесть «На краю лесов’» — пожалуй, лучшая его вещь о якутах.
    Казалось бы, жизнь как-то устоялась. Расширялось пахотное поле. Росла дочь. Она уже неплохо говорила по-польски. Но Серошевский относился к тем людям, которым всю жизнь суждено жить на вулкане.
    В 1889 году в Якутске произошло событие, известное под названием «Монастыревская трагедия». Жандармы учинили физическую расправу над группой политических ссыльных, в основном евреев. Возмущение Серошевского не знало границ. Возникла мысль о мести. Серошевский помчался к окрестным ссыльным с предложением напасть на Якутск, поджечь дом губернатора, а самого губернатора, если удастся, убить. Для этого требовалось десять вооруженных людей, готовых на все. К счастью, присоединиться к этому безумному замыслу согласились лишь двое, и от мести пришлось отказаться.
    Через много лет другой политссыльный — Феликс Кон писал: «Якутская ссылка отнеслась к якутскому протесту («Монастыревке» — И. Л.) далеко не так, как балаганцы. Многие из ссыльных осуждали протестантов, а некоторые из них в этом осуждении доходили до пределов, весьма мало отвечавших их революционному прошлому. К последним принадлежал ныне пользующийся широкой известностью польский писатель Вацлав Серошевский». Воспоминания Серошевского показывают, насколько эти слова Ф. Кона несправедливы.
    В 1890 году исполнилось десять лет с тех пор, как Серошевский был доставлен в Якутию. К этому времени вышел царский манифест, позволявший таким ссыльным «при примерном поведении» получить паспорт с правом пребывания во всей Восточной Сибири. Серошевский начал хлопотать о паспорте. Он получил официальный ответ, что получит паспорт лишь в том случае, если за него поручится какая-либо крестьянская община. Серошевский завязал отношения с одной общиной. Поручительство ему было обещано в том случае, если он отремонтирует… мельницу. Вскоре мельница завертелась. Но до желанного паспорта было еще далеко.
    Между тем Багриновский и Цобель, жившие у Серошевского, мастерили лодку. На утлом суденышке, рассчитанном на двоих, они надеялись спуститься вниз по Лене и пройти Ледовитым океаном в Америку. Напрасно убеждал их Серошевский, что затея безумна: они ссылались на попытку самого Серошевскрого и его друзей, предпринятую десять лет назад. Стало ясно, что Багриновский и Цобель уплывут с первой водой. Серошевский поспешил в Якутск, чтобы успеть получить паспорт до их побега. Скрученный очередным приступом ревматизма, он оказался в больнице. Суставы распухли так, что больной не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой. Между жизнью и смертью прошло несколько недель.
    К тому времени, когда Серошевский вернулся домой, Багриновский и Цобель уже уплыли. Серошевского арестовали. К счастью, когда Серошевский лежал парализованным в больнице, ее посетил сам губернатор и запомнил, в каком положении находился ссыльный, хлопотавший о паспорте. Повторная ссылка «на край лесов» за помощь беглецам не состоялась.
    Багриновский и Цобель уплыли недалеко. Схваченные жандармами, они были приговорены к вечной ссылке в Верхоянск. Цобелю все же удалось вернуться в Варшаву. А Багриновский застрелился.
    Насколько Серошевский любил Багриновского, говорит хотя бы то, что свою повесть «Побег» он подписал фамилией друга…
    Повесть эта была написана много позже. Летом же 1892 года Серошевскому было не до творчества. Частью распродав по дешевке нажитое, частью раздарив окрестным ссыльным и якутам, с небольшим багажом, главную ценность в котором составляли этнографические записи, с девятилетней дочкой и драгоценным паспортом он отправляется в Иркутск.
    На этом закончилась первая, якутская часть путей-дорог Вацлава Серошевского. И не знал он, не гадал, что, вторая окажется еще длинней и головоломней.
    Иван ЛАСКОВ.
    /Якутия. Якутск. № 95 22 мая 1993. С. 2, 4./


                                                          ПРАЗДНИК  С  ГОРЧИНКОЙ
                     ИЛИ КАК ОСОВРЕМЕНИЛИ  КНИГУ  СЕРОШЕВСКОГО  «ЯКУТЫ»
    Когда писался очерк о книге В. Серошевского «Якуты» /«МЯ», 14 мая/, я не знал, что в Москве уже выходит в свет ее новое издание.
    Автор предисловия и, похоже, инициатор переиздания — историк С. А. Степанов. Комментарий составили М. Я. Жорницкая и Ш. Ф. Мухамедьяров. Книга издана на средства акционерной компании «Золото Якутии», возглавляемой Т. Г. Десяткиным.
    Большое им всем спасибо за память о главной книге писателя-изгнанника, за их труд. На широкой улице якутской этнографической науки сегодня праздник. Прекрасный шрифт, прекрасная бумага, долговечный переплет, серебристо-стальной супер с фотографией конца XIX века, переданной в цвете.
    И все-таки праздник этот — с горчинкой. Почему? Попробую объяснить, хотя кто-нибудь, возможно, и назовет меня брюзгой.
    Предисловие написано с должным уважением к Серошевскому и должной мерой объективности. Но годом первой публикации рассказа «Хайлах» назван 1900-й. На самом деле — 1890-й. Есть и другие неточности. Ничего не говорится о польских вариантах «Якутов».
    Последнее упущение, казалось бы, компенсируют авторы комментария. На с. 662 они пишут: «Монография В. Л. Серошевского была переведена на польский язык и переиздавалась три раза». Но ими не указано, во-первых, что переводил сам Серошевский, а во-вторых, что прижизненные польские издания «Якутов» — не переводы, а фактически новые варианты книги.
    …Современная полиграфическая техника позволяет без труда воспроизвести любую книгу в ее собственном виде. Поэтому факсимильный способ при переизданиях используется все чаще. У него бесспорные преимущества: не надо заново набирать текст и читать корректуру, что не только упрощает дело, но и позволяет избежать опечаток. А прежняя орфография, ничем не мешая чтению, лишь усиливает эффект старинности, придавая книге аромат того времени, когда она впервые вышла. Ротапринтом выпускают даже тонкие книжки стихов /Ахматовой, Цветаевой, Клюева и т.д./, которые можно было бы без большого труда переиздавать, набирая заново. Что же касается таких сложных в техническом отношении книг, как «Якуты», то их, как говорится, и сам бог велел воспроизводить факсимильно.
    Что такое «Якуты» 1896 года в полиграфическом смысле? Это 720 страниц большого формата. Почти на каждой сноски; некоторые из них настолько велики, что занимают более половины страницы. Это еще и 168 рисунков, масса таблиц. Хорошо заметно, что все это «упаковано» с большим трудом. Рассыпать такую гору материала очень рискованно: может, и соберешь потом, да чего только не потеряешь! А ведь «Якуты» — научный труд, из него терять ничего нельзя!
    Но С. А. Степанов и его коллеги решили осовременить Серошевского, придать ему, на их взгляд, более читабельный вид. То есть: одеть «Якутов» в современную орфографию.
    Что же из этого получилось?
    Общеизвестно, что в 1918 году из русского алфавита были выброшены буквы «ять», «i», «фита» и «ижица»; перестал ставиться на конце слова твердый знак. Мы к этому привыкли с детства. И если бы С. А. Степанов с коллегами ограничились этим, не трогая ничего больше, претензий к ним не было бы. Однако…
    Вот на с. 74 отмечаю формы: «сходной», «землей», «смолой», «зимой». А у Серошевского во всех этих случаях слова оканчиваются на -ю: сходною, землею, смолою, зимою. Зачем эта замена? Что она дает? Ничего не дает. Лишь нарушает авторский стиль.
    Дальше. На той же с. 74 выражение: «повторные пожары». А в издании 1896 года в этом месте — «повторительные пожары». Спрашивается, зачем было менять слово? Непонятное? Но почему тогда на с. 76 оно оставлено: «с того времени повторительные опыты… уже не прекращаются»?
    На с. 401 слово «отношение» /в смысле «пропор­ция»/ заменено на «соотношение». Устарел Серошевский? Но почему тогда на с. 251 «отношение» сохранено /«Теперь существует обратное отношение»/?
    Есть в русском языке выражение «штука скота», равнозначное «голове скота». Во времена Серошевского употреблялись оба словосочетания, о чем свидетельствует словарь В. Даля: «Пять штук скота, пять голов, скотин»/ т.4, с. 646/. Обоими ими для разнообразия пользовался и Серошевский. В новом же издании, особенно в главе «О распределении богатства, условиях труда и найма» бросается в глаза стремление вытравить «штуку скота», заменить на «голову скота». Опять-таки: зачем? Чтобы стиль Серошевского выглядел более бедным? Или издатели сочли, что «штука скота» — не по-русски, мол, не владел поляк русским языком в достаточной мере? Тогда почему они оставили «штуку скота» на сс. 250, 416, 417?
    А вот еще. У Серошевского сказано: «Есть одно хозяйство с 12 гол. на душу /17 ч. — 208 скота/ и одно с 18-ю /14 чел. — 260 скота/». Смысл полностью понятен и фраза в редактировании не нуждается, даже по отношению к скоту употреблено более современное «голова», а не «штука». Но издателей фраза чем-то не устроила, и на с. 402 читаем: «Есть одно хозяйство с 12 голов (так в тексте. — И. Л.) на душу /17 человек — 208 голов/ и одно с 18 /15 человек — 260 голов/». Видно, издатели забыли, что у человека тоже есть голова, в связи с чем «17 человек — 208 голов», «14 человек — 260 голов» звучит комично.
    Как видим, в только что процитированную фразу еще и вкралась грубая опечатка: «с 12 голов» вместо «с 12 головами». Такого рода огрехов в новом издании много. Например, на с. 402: «Скотоводство удачно сочетается с рыболовском»вместо «рыболовством». Встречаются пропуски слов. На с. 75 читаем: «навряд ли сделало бы (земледелие. — И. Л.) здесь быстрые успехи, о которых мы сейчас будем говорить». У Серошевского после «здесь» стоит «те». Смысл в результате пропуска не потерян, но нарушена авторская воля. На с.416 — предложение: «1 хозяйство обладало сенокосами на остожий… сена». У Серошевского, во-первых, не «остожий», а «остожии», а во-вторых, после «на» стоит число 40, потеря которого совершенно меняет содержание фразы.
    наличие показанных отклонений от текста, к сожалению, делает новое издание мало пригодным для научного работника. Прежде чем им пользоваться, владелец должен будет скрупулезно сверить его с изданием 1896 года и внести исправления в почти 700 страниц — адова работа. Адова тем более, что есть и такая особенность. Как обычно ищут для слички одно и то же место в разных изданиях? По абзацам. А в новом издании царит совершенный произвол в отношении абзацев Серошевского: то в один сливаются два-три, то, наоборот, один абзац разбивается на два и больше. А ведь разбивка текста на абзацы — дело автора, а не издателя, который не вправе нарушать авторскую волю.
    За счет упразднения твердого знака на конце слов текст «Якутов» в новом издании занял несколько меньший объем. Кроме того, новая страница чуть вместительнее прежней. В результате «один к одному» не получилось, пришлось заново делать верстку. Трудности, которые при этом подстерегали, преодолеть удалось не везде. Например, на с. 402 не получилось дать хотя бы начало сноски к фразе «Такое количество считается у якутов признаком богатства», и после нее издатели добавили: «см. сноску на сл. (т.е. на следующей. — И. Л.) стр./». В принципе, это допустимо, но беда в том, что эти, их собственные слова, издатели не выделили из текста, приписав, таким образом, Серошевскому. А на с. 250 сталкиваешься с такой неслыханной вещью: из-за трудностей верстки дано с переносом число 243153: в конце одной строки – 243, в начале другой — 153.
    Важное место в издании 1896 года занимает предметный указатель. В нем больше 2 000 терминов. Сам Серошевский придавал ему очень большое значение: ведь по такой обширной книге путешествовать без «компаса» трудно. «Целый месяц правлю указатель», — писал Серошевский своему редактору Н. И. Веселовскому 21 января 1895 года.
    В новом издании из-за переверстки изменилась нумерация страниц. Поэтому работу по составлению предметного указателя требовалось провести заново. Осознавая, как она велика, издатели от нее отказались. В «Якутах» 1993 года предметного указателя нет, чему, конечно, не обрадуется ни один читатель.
    Не перепечатана, к сожалению, и карта Якутского округа, приложенная к изданию 1896 года. А ведь она не только интересна сама по себе как образец картографическою искусства XIX века, но и имеет историческое значении, поскольку ни ней указаны границы улусов и наслегов.
    Очень жаль, что новое издание не открывается портретом автора. И портрет А. Ф. Миддендорфа, помещенный Серошевским, опущен напрасно. Миддендорф — тоже ведь исследователь Якутии, и современному читателю интересно знать, как он выглядел.
    Надеюсь, теперь понятно, почему праздник оказался как бы с горчинкой. А тираж в 40 000 экземпляров отвергает возможность немедленного подлинно научного переиздания.
    Что же делать? Думается, наилучшим выходом из этого положения было бы издание на русском /а если позволят средства, и на якутском/ языке третьего, наиболее совершенного варианта «Якутов», выпущенного автором на польском в 1935 году. Может быть «Золото Якутии» возьмет на себя и это, не менее трудное, но и не менее нужное дело?
    Иван ЛАСКОВ.
    /Молодежь Якутии. Якутск. № 20 28 мая 1993. С. 10./




                                                           А  БЫЛА  ЛИ  ПРОВОКАЦИЯ?
    Во втором номере за 1989 год тогда весьма популярного «Огонька» появились воспоминания поэта С. Липкина о том, как еще до войны он переводил киргизский эпос «Манас». Тема от Якутии, казалось бы, далекая. Но:
    «Внизу проходили стройные радостные ряды, вздымая знамена, портреты Ленина и Сталина, портретики членов Политбюро. Трудящиеся приветствовали с балкона то маханием рук, то лозунгами. И вдруг мы услышали, остолбенев:
    — Да здравствует победа фашизма во всем мире!
    Это выкрикнул Аммосов, и тут же его прямые, слегка посеребренные волосы поднялись. Он опомнился, исправил ошибку, а слова его дрожали:
    — Под гениальным руководством великого Сталина — вперед, к победе коммунизма во всем мире!»
    Случилось это, по словам С. Липкина, у него на глазах 7 ноября 1937 года. Видный якутский большевик Максим Аммосов в тот день был еще первым секретарем ЦК Компартии Киргизии...
    Вскоре после этой публикации газета «Эдэр коммунист» напечатала статью И. Николаева и И. Ушницкого «Провокация», из которой вытекало, что подобного факта на самом деле не было. Оказывается, Аммосов, возглавив весной 1937 года Киргизскую партийную организацию, сразу взял «линию на сдерживание террора органов госбезопасности» (цитирую по книге тех же авторов «Центральное дело», в которую «Провокация» вошла полностью). В результате Аммосов вступил в конфликт с наркомом внутренних дел Киргизии Лоцмановым. А тот устроил провокацию, которая стоила Аммосову должности, свободы и жизни: «Вдруг, когда Аммосов провозглашал демонстрантам приветствия, микрофон на несколько секунд отключился. И тут же Лоцманов заявил, что Аммосов, якобы, сказал: «Долой коммунизм!» (...) Есть версия, что сам нарком Лоцманов закрыл в это мгновение микрофон своей рукой».
    Таким образом, ни «Да здравствует победа фашизма», ни «Долой коммунизм» Аммосов не кричал, это была выдумка Лоцманова.
    /Петр Иванович Лоцманов род. в 1903 г. в мест. Деречин Слонимского уезда Гродненской
губернии Российской империи в семье в семье унтер-офицера (позже отец был прапорщиком, поручиком). Русский. Приходская школа, Пенза 1910-1913; 4 класса реального училища, г. Рогачев 1915-1918. Чернорабочий, работал на выгрузке дров, Рогачев 1917-1919; упаковщик газет, экспедитор, библиотекарь, зав. библиотекой Политпросвета при военкомате Рогачевского уезда 1919-1921. Регистратор политбюро ЧК Рогачевского уезда 1921-1922; секретарь уполн. Гомельского губ. отд. ГПУ по Рогачевскому уезду 1922; пом. уполн. Гомельского губ. отд. ГПУ по Рогачевскому уезду 1922; пом. уполн. и уполн. Гомельского губ. отд. ГПУ 1922-1923; уполн. по ББ погран. отд-я 18 погран. отряда, уполн. 18 погран. отряда ОГПУ, мест. Житковичи 1923-1926; уполн. 13 погран. отряда ОГПУ, Полоцк 1926; врид пом. нач. 12 Бигосовского (Полоцкий округ) погран. отряда ОГПУ по опер. части 1926—1928; пом. нач. 12 Бигосовского погран. отряда ОГПУ по полит. части 1928—1930; пом. нач. 12 Бигосовского погран. отряда ОГПУ по СОЧ 1930; нач. экон. отд-я УПО и войск ГПУ ПП ОГПУ по БССР 1930—1932; нач. 17 Тимковичского погран. отряда ОГПУ—НКВД 1932—1937; нач. опер. отд. УПВО НКВД КазССР 1937; нарком внутр. дел КиргССР 1937-1939. Арестован 1939; приговорен ВКВС СССР 25.01.40 к ВМН. Расстрелян. Не реабилитирован. Звание полковник (25.02.36). Награды: знак «Почетный работник ВЧК—ГПУ (XV)» (20.12.32); орден Красного Знамени (14.02.36). В КП с 1924 (член ВЛКСМ 1920-1926). Депутат Верховного Совета СССР 1 созыва. В 1956 г. его жене было объявлено, что он умер 12.08.43 г., отбывая наказание. – А. Б./
    Но зачем же коварному наркому понадобилось закрывать микрофон? Что это давало? Разве не стояли рядом с Аммосовым на балконе все члены бюро ЦК, каждый из которых и без микрофона прекрасно слышал, что раздавалось из уст первого секретаря? Разве смог бы Лоцманов убедить их, что Аммосов крикнул «Долой коммунизм», если на самом деле он кричал другое?..
    Противостояние Аммосова и НКВД, дают понять И. Николаев и И. Ушницкий, началось с того, что 16 июля 1937 года Аммосов «организовал специальную комиссию по проверке и пресечению нарушений социалистической законности». Чем закончилась работа этой комиссии — не сообщают.
    Затем, согласно авторам, на стороне НКВД выступила газета «Правда». 4 августа она опубликовала статью «Не считаются с сигналами коммунистов», в которой критиковался ЦК Компартии Киргизии за сопротивление репрессиям. Но Аммосов был непоколебим. И «Правда» 31 августа еще раз нанесла удар, напечатав статью «Буржуазные националисты». И эта статья не возымела действия — Аммосов по-прежнему сдерживал в Киргизии террор НКВД. Тогда ЦК ВКП(б) опубликовал в «Правде» большую статью «Гнилая политика ЦК КП(б) Киргизии», которая вышла 13 сентября 1937 года. Уже через два дня во Фрунзе собралось бюро ЦК Компартии Киргизии. М. К. Аммосова не было. Пользуясь его отсутствием, сторонники проведения массовых репрессий в республике сумели принять угодное Москве постановление. (...) Из партии были исключены II секретарь ЦК КП(б) Киргизии А. Джиенбаев, председатель ЦИК Киргизии А. Уразбеков, председатель Совнаркома республики Б. Исакеев и другие. (...) Всего в общей сложности было арестовано 8 членов аммосовского бюро ЦК КП(б) Киргизии. (...) Срочно прибывший во Фрунзе Максим Кирович был бессилен исправить положение».
    Процитированные строки рисуют поведение прямо героическое. Раз за разом «Правда» (!) критикует Аммосова за покровительство «врагам», а он и внимания на это не обращает. И «угодное Москве постановление» в конце концов принимается без него. То есть будь в тот день Аммосов во Фрунзе — глядишь, оно и на сей раз не состоялось бы... И это все — в 1937-м, в год ежовской охоты на «ведьм».
    Увы, знакомство с правдинскими статьями несгибаемость Аммосова не подтверждает. Прежде всего хочется отметить, что ни одну из них ЦК ВКП(б) не подписывал, не являются они и редакционными: первую и вторую написал собкор «Правды» по Киргизии В. Овчаров, третью — спецкор В. Ходаков. Но и при этом без реагирования они явно не оставались. В первой из них (4 августа), без упоминания Аммосова, подвергнуты критике наркомы Тимербеков и Шоруков — «эти, по меньшей мере, бюрократы, оторвавшиеся от масс». Во второй же (31 августа) сообщается, что «этих двух ярых националистов (Тимербекова и Шорукова) исключили из партии» (по другому источнику, оба тут же были арестованы). В той же, второй статье в качестве националистов, за которых давно пора взяться, подаются наркомзем Есеноманов (эта фамилия в разных источниках пишется по-разному) и председатель Совнаркома Исакеев. А статья «Гнилая политика ЦК КП(б) Киргизии» (13 сентября) начинается словами: «...ЦК КП(б) опубликовал, наконец, коротенькое сообщение о том, что председатель Совнаркома Киргизии Исакеев и нарком земледелия Есеноманов выведены из состава бюро Киргизского ЦК». Далее сказано, что «ЦК КП(б)К выдвинул на работу наркома земледелия вместо Есеноманова второго секретаря ЦК КП(б)К Джиенбаева», т.е., по сути, сместил Джиенбаева с его более высокого поста. Напомню, что, по утверждению И. Николаева и И. Ушницкого, Исакеев и Есеноманов были выведены из бюро ЦК только 15 сентября, в отсутствие Аммосова. На самом деле, оба они были изгнаны из бюро ЦК, а Джиенбаев отстранен от должности второго секретаря еще 5 сентября, через четыре дня после появления статьи 31 августа (см. «Правда», 1937, 20 сентября).
    Таким образом, Аммосов реагировал на выступления «Правды» четко и оперативно. Почему же они появлялись и появлялись? Дело в том, что в это время (август-сентябрь 1937 года) центральной печатью проводилась прямо-таки оголтелая кампания по борьбе с «национализмом» в союзных и автономных республиках, и Киргизия в этом смысле не выделялась: ничуть не менее злобные статьи публиковались о партийном руководстве Узбекистана, Казахстана, Таджикистана, Башкирии, Бурятии, Дагестана. Везде, оказывается, «укрывали врагов народа». По публикациям принимались крутые меры. Так, 19-20 сентября в соседнем с Киргизией Узбекистане был исключен из партии первый секретарь ЦК КП(б)Уз. А. Икрамов, причем в решении пленума было прямо записано: «Передать дело о нем следственным органам» («Правда», 1937, 27 сент.). В Киргизии же в тот момент первого секретаря Аммосова не тронули. Значит, его в сознательном покровительстве «врагам» не подозревали, не было таких сигналов наверх и из НКВД Киргизии.
    То, что Исакеев и Уразбеков были «разоблачены не до конца» (вместо исключения из партии их лишь вывели из бюро ЦК), с точки зрения Москвы, не могло быть поставлено в прямую вину Аммосову. Ведь такие вопросы решаются не единолично, за них голосует все бюро ЦК. А Аммосов как человек новый в Киргизии (сюда он был переведен из Казахстана в конце марта 1937 года) не мог, естественно, сразу подобрать полностью послушное ему бюро. К появлению Аммосова здесь уже давно сложился круг людей, управлявших республикой, в который он вошел как инородное тело. Эти люди и подверглись критике в «Правде», и от них Аммосов должен был избавиться. Но как? Ведь они в бюро ЦК составляли большинство. Эти люди, похоже, и оказывали некоторое сопротивление репрессиям, пока стояли у власти.
    15 сентября, после появления статьи «Гнилая политика ЦК КП(б) Киргизии», все они по решению бюро ЦК КП(б)К были разогнаны. Кто же это сделал? Аммосова, как сообщают И. Николаев и И. Ушницкий, во Фрунзе не было. Джиенбаев, согласно «Правде», уже не работал вторым секретарем. Кто же вел бюро, ставил на голосование исключение из партии Джиенбаева, Уразбекова, Есеноманова и других (всего — 8 человек)? И. Николаев и И. Ушницкий неоднократно подчеркивают, что исключенные составляли в бюро ЦК «аммосовское большинство». Как же смогло оставшееся меньшинство «заголосовать» большинство?
    Есть в статье «Провокация» еще одна странность. Из текста вытекает, что по решению бюро ЦК КП(б) Киргизии от 22 сентября состоялся пленум... когда бы вы думали? «С 5 по 9 сентября» (!) Что здесь: авторы перепутали «порядок ходов» намеренно, чтобы запутать читателя, или запутались сами? Как бы там ни было, будем иметь в виду, что через четыре дня после второй статьи в «Правде» Аммосов созвал пленум ЦК. Этим все и объясняется. Согласившись с выводом из состава бюро ЦК Есеноманова и Уразбекова, пленум затем, по И. Николаеву и И. Ушницкому, доизбрал в бюро ЦК сразу 10 человек, взамен Джиенбаева выдвинул нового второго секретаря — Кенебаева. Вот это уже были подлинно «люди Аммосова», пришедшие к власти по его рекомендации, по его подбору. Они и исключили из партии 15 сентября Джиенбаева и его товарищей. Что Аммосова при этом не было, значения не имело: свои распоряжения он мог отдать Кенебаеву и по телефону, и по телеграфу. И что решения бюро ЦК были его решениями, хорошо показывает то, что, когда он вернулся во Фрунзе, против этих решений не возражал и в отставку не подал.
    Кстати, а где же был Аммосов 15 сентября? И. Николаев и И. Ушницкий об этом умалчивают. Может, не знают? Так вот, к их сведению: в те дни Аммосов в составе бригады ЦК ВКП(б) снимал с поста первого секретаря ЦК КП(б) Узбекистана Акмаля Икрамова... И не спешил он из Ташкента во Фрунзе, а досидел до конца пленума, вернувшись в Киргизию после 20 сентября. Так что за свое новое бюро ЦК он был спокоен. Исключив из партии 8 прежних членов, самого Аммосова оно не тронуло, лишь для порядка, как полагалось, покритиковало за то, что до поры поддерживал исключенных.
    Но случилось неожиданное. «Многие парт. организации республики, — пишут И. Николаев и И. Ушницкий, — не приняли решения бюро ЦК КП(б) Киргизии, произошел раскол. Положение обострилось. Ряд крупных парторганизаций поставил даже вопрос о созыве чрезвычайного съезда». Авторы при этом представляют дело так, будто бы рядовые коммунисты собирались на съезде защищать Аммосова и исключенных из партии членов бюро ЦК. На самом деле они ставили такой вопрос: почему большая часть старого бюро ЦК исключена из партии, а Аммосов остался на прежнем месте? Чрезвычайный съезд грозил Аммосову потерей поста.
    К кому же обратился Аммосов за помощью в эту трудную минуту? К Сталину. Как свидетельствует следственное дело Аммосова, 23 сентября он отправил Сталину телеграмму, в которой обрисовал положение и просил прислать на специально созываемый пленум ЦК КП(б) Киргизии члена Политбюро Андреева, вместе с которым за несколько дней до того снимал Икрамова — чтоб Андреев защищал его от киргизских коммунистов.
    Безусловно, Сталину Аммосов был известен как исполнительный и преданный партработник, неуклонно проводивший генеральную (т.е. сталинскую) линию. Вот характерный штрих. После того, как встал вопрос о пребывании Аммосова в партии, им 14 ноября 1937 года на имя уполномоченного КПК по Киргизии было подано «Объяснение о своих ошибках по работе в Киргизии и о своем партийном 20-летнем прошлом». Перечисляя свои заслуги перед ВКП(б), среди прочего Аммосов писал: «Находясь с обследованием в качестве ответственного инструктора ЦК ВКП(б), я принимал руководящее участие в развороте борьбы на знаменитом 4-м курултае Компартии Узбекистана против буржуазных националистов — против Икрамова и всей его своры». Это значит, еще в 1929 году «разворачивал борьбу» против «узбекского национализма». Так что приглашение его в бригаду, снимавшую Икрамова в 1937 году, было отнюдь не случайным.
    С 1932 по 1937 годы Аммосов работал в Казахстане первым секретарем обкомов ВКП(б) нескольких областей. Как показывает следственное дело, работал в полном контакте с органами НКВД. Да иначе и не совершил бы он самый большой рывок в своей карьере, на должность первого секретаря ЦК компартии союзной республики в 1937 году, когда вокруг летели головы всех, кто препятствовал НКВД творить черные дела.
    Зная все это, Сталин помог — чрезвычайный съезд, которого боялся Аммосов, не состоялся. На очередном пленуме (приехал ли на него Андреев, неизвестно) были приняты крутые решения. В «Объяснении о своих ошибках...» Аммосов писал: «После III пленума ЦК продолжалось дальнейшее разоблачение врагов — посажены Жыктыбеков, Токомбаев, Таунин, Ескомбаев, Баялинов и др., началось очищение организации Киркавполка от вражеской агентуры. Было раскрыто вредительство на сахарном заводе в Канте. На бюро ЦК был заслушан доклад тов. Лоцманова о ходе разоблачения врагов. Были созданы ряд комиссий по разработке мероприятий по ликвидации последствий вредительства (по НКЗему, НКПросу, НКХозу, Наркомсовхозов). Работа этих комиссий подходила к концу». И самокритично добавил: «Но все это крайне недостаточно».
    Как видим, в октябре 1937 года, т.е. в месяц, непосредственно предшествовавший трагической нелепости, происшедшей с Аммосовым на демонстрации, киргизский ЦК усердно «пахал» в одной упряжке с НКВД. А И. Николаев и И. Ушницкий выдумывают, будто в это время «Максим Кирович повел наступление на НКВД республики».
    Однако, как понимать слова о «гнилой либеральной линии», содержащиеся в постановлении бюро ЦК КП(б) Киргизии от 7 ноября 1937 года, которым Аммосов был снят с должности секретаря ЦК?
    Действительно, Аммосов поначалу поддерживал отдельных местных деятелей, которые вскоре, при самом же Аммосове, были «разоблачены» и репрессированы. Сам он объяснял эту поддержку так: «В сравнительно небольшой 7-месячный срок я сделал в Киргизии гораздо больше ошибок, чем за 20 лет пребывания в партии. (...) Как я вижу теперь, на мою долю, как первого секретаря, выпадала исключительно важная задача — разгромить гнездо буржуазных националистов, орудовавших в течение 15 лет. Но, к сожалению, с этой задачей я не справился.
    Где причины этого? Они, конечно, кроются во мне, в моих ошибках и недостатках. С первых дней приезда я оказался окруженным врагами, которые стремились, пользуясь моей неосведомленностью о их прошлом продолжать за моей спиной свои гнусные дела и, в частности, сохранение и расстановку своих кадров.
    Тактически я вначале был обманут выдвигавшейся тогда на первый план борьбой и разоблачением троцкистской «семейки» Белоцкого (М. Л. Белоцкий — предшественник Аммосова на посту руководителя Киргизской партийной организации. Был репрессирован, погиб. — И. Л.). Маневр буржуазных националистов изобразить себя жертвами Белоцкого удался, благодаря моей слепоты» («Объяснение о своих ошибках...»). А днем позже он писал Ем. Ярославскому: «Никто не хочет понять здесь, что я всего в Киргизии — 7 мес., что я может не знал — что враги здесь сидели и вели подрывную работу уже 15 лет, что их раньше никого не знал. Поэтому о каком-либо сознательном покровительстве их — не может быть и речи».
    А тут еще такая подробность. Оказывается, Аммосов и сам настаивал в НКВД на аресте некоторых людей. В следственном деле его имеется очень интересный документ — письмо Ежову наркома внутренних дел Киргизии Четвертакова, снятого с должности после выступлений «Правды». Признавая, что он «затянул дело разоблачения врагов народа», Четвертаков среди тех обвинений, которые ему предъявлялись на продолжавшемся четыре вечера партсобрании в НКВД Киргизии, перечисляет и такое: «Не арестовал бывшего зам. пред. СНК Киргизии Щербакова, игнорируя в этом отношении совет секретаря ЦК тов. Аммосова». И отвечает на это обвинение так: «Если я и тянул с арестом Щербакова, то только потому, что в отношении его не было никаких конкретных данных». А Аммосов, выходит, и без «конкретных данных» настаивал на аресте.
    В «Объяснении о своих ошибках...» он так характеризовал наркома внутренних дел: «Четвертаков ознакомил меня пакануне съезда партии с. показаниями кого-то  (фамилии не помню) о причастности Джиенбаева или Эссенеманова и еще кого-то к к.р. организации, причем Четвертаков фамилии Джиенбаева и других принес мне тщательно зачеркнутыми, заявив при этом, что он пока этому показанию не придает особого значения. Четвертаков мне вовсе, не показывал показания Рыскулова, показания еще кого-то из арестованных на Юлдашева и во время выдвижения кандидатуры последнего на пост пред. ЦИКа, несмотря на упорные вопросы товарища Дударева, промолчал об этих показаниях и крепко вместе с другими членами бюро поддержал кандидатуру Юлдашева. (...) Теперь уже ясно установлено, что Четвертаков скрывал от меня и от всей парторганизации огромное количество старых и новых материалов, разоблачающих Джиенбаева, Исакеева и др.». Выходит, их вовсе и не Аммосов спасал, а своими средствами энкавэдэшник Четвертаков!
    Здесь уместно вспомнить о комиссии, созданной ЦК КП(б) Киргизии 16 июля 1937 года. Создание этой комиссии подается И. Николаевым и И. Ушницким как свидетельство некоей борьбы Аммосова с НКВД. Однако достаточно сказать, что возглавить эту комиссию было поручено Джиенбаеву — по свидетельству Четвертакова, члену «революционной тройки»: ясно, что никакой борьбой тут и не пахло. Создана же она была после того, как ЦК ВКП(б) переслал в Киргизский ЦК жалобы на незаконные аресты, поступившие из Киргизии. Таким образом, комиссия была создана для «галочки», для рапорта наверх.
    Итак, встряска, произведенная публикациями «Правды» во Фрунзе, закончилась тем, что Четвертаков за плохую борьбу с «врагами» был снят с работы и исключен из партии (дальнейшая его судьба мне неизвестна). Аммосов же на посту своем сохранился и совместно с новым наркомом Лоцмановым приступил к настоящему прочесыванию кадров. Сам он, правда, был уже «на заметке», так как в Ленинграде в качестве японского шпиона его назвал арестованный Тэки Одулок, и об этом в Киргизском НКВД стало известно. Однако не сорвись с его уст «преступная» оговорка, оставайся он секретарем ЦК, вряд ли был бы арестован в ближайшее время, а может, и не был бы арестован вовсе. В начале его страданий было нечаянно сорвавшееся слово.
    И не может быть никаких сомнений, что это слово было. «Как это произошло? — писал Аммосов в «Объяснении о своих ошибках...». — Под самый конец демонстрации у всех у нас, стоявших на трибуне, вызвало огромный подъем прохождение на грузовиках колонны демонстрантов. В состоянии охватившего меня подъема, я начал без остановки и перерыва, видя конец демонстрации, подряд бросать лозунг «Долой фашизм, да здравствует коммунизм» (лозунг, кстати, повторенный мною в этот день десятки раз). На 3-м выкрике лозунга от частого повторения в первой половине лозунга у меня сорвалась с уст контрреволюционная фраза. В тот же момент кто-то меня одернул, и я сам немедленно исправился, правильно повторил лозунг. (...) Фактическая сторона дела здесь изложена мной абсолютно верно, что подтвердил целиком в своем выступлении на бюро ЦК 7 ноября т. Лоцманов (Наркомвнудел), стоявший на трибуне рядом со мной». Выходит, Лоцманов даже пытался как-то помочь Аммосову, подтвердил на бюро ЦК: мол, случилась оговорка, и Аммосов ее тут же исправил.
    Большего для Аммосова ни он, ни кто другой из членов бюро сделать не мог, ведь оговорка была зафиксирована на местном радиоузле. Дежурившая здесь в день демонстрации сотрудница НКВД так докладывала в своем рапорте: «Во время трансляции демонстрации с Красной площади г. Фрунзе один из приветствующих с правительственной трибуны произнес клозунг «Долой коммунизм», этот к/р лозунг был передан по трансляционной сети радиоузла по г. Фрунзе и через ст. РВ-6 передан в эфир, так как предотвратить передачу было невозможно»...
    Иван ЛАСКОВ.
    /Молодежь Якутии. Якутск. № 21 4 июня (С. 10); № 22 16 июня (С 10). 1993./

                                                           «МУКИ»  И  «МУЖЕСТВО»



    Физические муки и стойкость Аммосова авторами «Центрального дела» сильно преувеличены. Цитирую: «Как рассказывает бывший член ЦК КП(б) Киргизии Д. Т. Туратбеков, — читаем на с. 39, — наркомвнудельцы сломали у Максима Кировича десять пальцев, выбили левый глаз».
    Обратимся к следственному делу Аммосова. В нем хранится фотография, выполненная 9 января 1938 года, т.е. через 54 дня после ареста. Лицо на снимке, конечно, невеселое. Но оба глаза целы. А после 9 января бить Аммосова киргизским энкавэдэшникам не было никакого смысла, так как он давно уже «признался».
    То же самое и с «перебитыми» десятью пальцами. Следственное дело Аммосова буквально нашпиговано различными бумагами, написанными его рукой. И почерк на них не меняется: каким он был до ареста, таким и остался — вплоть до последних автографов.
    Конечно, в НКВД Киргизии могли быть работники, питавшие к Аммосову неприязнь. Ведь из истории с публикациями в «Правде» насчет плохой борьбы с «врагами» он вышел без больших потерь благодаря тому, что подставил под удар их коллегу — бывшего наркома Четвертакова. И кое у кого могли чесаться кулаки на свергнутого первого секретаря ЦК. Но, во-первых, никакого зла не мог питать к Аммосову нарком Лоцманов — человек во Фрунзе новый, с которым у Аммосова не было никаких столкновений. Во-вторых, нелепо думать, будто бы в НКВД били всех подряд. Выбивали «улики» тогда, когда не было иного способа их добыть. В случае же с Аммосовым «компромат» шел сам.
    Дело его началось с того, что на партсобрании в НКВД, которое исключало Четвертакова, он сам проговорился о том, что в Якутии привлекался к ответственности «за правую практику». А к этому времени Ленинградским отделом НКВД от арестованного юкагирского писателя Тэки Одулока были получены показания, будто бы в Якутии в конце двадцатых годов существовала «крупная националистическая, правотроцкистская, связанная с японской разведкой организация». Соединив эти два факта, капитан Иванов подал рапорт Лоцманову. Оставить такой сигнал без внимания нарком был не вправе. В Ленинград 5 октября 1937 года ушла телеграмма: «Прошу распорядиться допросить арестованного... японского агента писателя «Теки Одулок» о его связях с бывшим партийным работником Якутии, ныне первым секретарем ЦК партии Киргизии Аммосовым. Повторяю: Аммосовым. Результат телеграфьте. Лоцманов». Подписал телеграмму нарком, но составлял ее, как явствует из копии, капитан Иванов.
    Одновременно был запрошен и Якутск: нет ли у вас чего-нибудь на Аммосова. Ответ пришел лишь 22 октября: «На ваш N 75813. (...) Компрматериалами о связях Аммосова с к-р националистическими группировками в период его прежней работы в Якутии не располагаем. Дорофеев». Ленинград вообще не отвечал. Но 27 октября из Якутска неожиданно пришла вторая телеграмма: «Дополнительно... об Аммосове... Из поступившего заявления Кремнева видно, что Аммосов покровительствовал контрреволюционным националистам... Противодействовал линии ЦК по разгрому бандитизма, сохраняя повстанческие кадры. Имел тесную связь с троцкистами. (...) Заявление Кремнева высылаем вам первой почтой».
    Иванов тут же отбил в Ленинград новую телеграмму: «Вторично прошу распорядиться о допросе Спиридонова, он же «Теки Одулок». Ленинград, тем не менее, молчал, а заявление Кремнева все еще одолевало длинный путь от Якутска до Фрунзе. Но тут случилось непредвиденное: Аммосов на демонстрации 7 ноября бросил лозунг «Долой коммунизм!» и был снят с должности первого секретаря. Такими людьми НКВД был обязан заниматься в первую очередь. Следственная активность резко повысилась.
    8 ноября в Ленинград ушла третья телеграмма, а 12-го — четвертая. Но уже 10 ноября Тэки Одулок был допрошен (авторы «Центрального дела» на с. 54 пишут: «Дело Тэкки Одулока... к нашей теме никакого отношения не имеет», и показал: «Мне известно, что по своим убеждениям Аммосов является националистом. Знаю, что Аммосов, будучи Председателем ЦИК и СНК Якутской АССР, проводил линию отделения Якутии от СССР и на этой почве был связан с политическими деятелями Японии. (...) Тяготение Аммосова к Японии объясняется следующими его действиями: на протяжении ряда лет упорно добивался присоединения к Якутии Охотского побережья».
    Таким образом, еще до ареста на Аммосова был добыт очень грозный компромат. Вскоре ленинградский протокол был уже во Фрунзе. Через какое-то время дотащилось и огромное заявление Кремнева, в котором говорилось почти то же, что и в показаниях Тэки Одулока.
    Полученный из столь разных, столь далеких одна от другой точек, как Ленинград и Якутск, компромат создавал впечатление своей полной объективности. В сущности говоря, для тогдашнего суда уже этого было достаточно, чтобы признать обвиняемого полностью виновным, независимо от того, признавал он свою вину или отрицал. Поэтому выколачивать из Аммосова признания битьем означало бы только давать себе ненужную и малоприятную работу.
    Да и поведение Аммосова было не таким, чтобы возникла нужда его пытать. Арестован он был 16 ноября, а уже 23-м помечена его записка Лоцманову, в которой он просит «принять для дачи объяснений лично вам», причем из текста выясняется, что эта записка уже вторая (первую следователь не подшил). Как видим, не прошло и недели после ареста, а он уже запросился к главному энкавэдэшнику Киргизии «для дачи объяснений».
    26 ноября Аммосов снова пишет Лоцманову: «Третий раз настойчиво прошу лично принять меня». На этой просьбе Лоцманов начертал: «Вызвать ко мне после дачи развернутых показаний о шпионской и к-р деятельности». Но Аммосов, долгие годы сидевший в руководящих креслах, не привык отчитываться перед «шестерками» в виде капитана НКВД и по-прежнему пробивался к наркому. Четвертая записка датирована 2-м декабря. «Одновременно прошу разрешить написать заявление наркому Вн.дел СССР Н. И. Ежову», — добавил в заключение он.
    Лоцманов не относился к Аммосову плохо, как сочиняют И. Николаев и И. Ушницкий. Письмо Ежову он разрешил. Как и письмо Сталину.
    Вождю Аммосов писал: «т. Сталин! Я знаю и чувствую ваш справедливый гнев и возмущение, особенно моим к.р. поступкам (оговор к.р. лозунга). Для меня тягостно и позорно, что я не оправдал вашего личного доверия ко мне (...). Но вместе с тем я знаю, что для вас дорог каждый преданный член партии, тем более выросший из националов, знаю, что вы всегда терпеливо и бережно растили эти кадры. (...) Я жду, я глубоко верю в ваше, т.Сталин, личное вмешательство в мою судьбу». А в письме Ежову— такие строки: «Начиная с 1928 г. — я работал непосредственно в ЦК ВКП(б) и в Казахстане (5 лет) под личным руководством всех секретарей ЦК ВКП(б) и в частности под вашим личным руководством. (...) Я прошу, умоляю вас, Николай Иванович, поручить по вашей линии и по линии Бюро ЦК особое расследование моего дела с затребованием всех материалов (из Якутии, из Киргизии, из Казахстана и т.д.)».
    Был на письма ответ — разумеется, отрицательный, или его не было вовсе, из дела не видно. Из него явствует только то, что 18 декабря, разуверившись в помощи Сталина и Ежова, Аммосов сдался. А 28 декабря из Фрунзе полетела телеграмма в НКВД СССР, Казахской ССР и Якутской АССР: «Разоблачен в активной контрреволюционной деятельности, шпионаже в пользу Японии быв. 1 секретарь ЦК КП(б) Киргизии Аммосов. Признался в участии в правонационалистической организации с 1922 года, шпионской деятельности с 1925 года по день ареста. Назвал следующих лиц, связанных с ним по шпионской и контрреволюционной деятельности». Далее следовали фамилии 25 «лиц», в основном якутян...
    Кстати сказать, И. Николаев и И. Ушницкий совершенно неправильно изображают последствия письма Аммосова Ежову. На с. 73 они пишут: «Николая Ивановича он просил провести особое следствие по его делу. Что ж, Ежов ему в этом не отказал, приказал перевезти в Москву». Из этих слов выходит, будто бы Аммосов был отправлен в Москву, как только попросил об этом. В действительности же постановление о передаче дела из Фрунзе в Москву, по распоряжению заместителя Ежова Фриновского, было принято лишь 19 марта 1938 года, т.е. когда дело, по сути, было закончено. Отправлен был Аммосов в Москву «отдельным вагон-заком». По пути вагон «заблудился», поехал куда-то на юг, в результате чего попал в Москву лишь 28 марта. Дату эту |подтверждает такой трагикомический документ: «Расписка. Дана сия тов. Субоч A. B. в том, что от него принято: Аммосов Максим Кирович (один)».
    Перевод в Москву был бы на руку Аммосову, если бы во Фрунзе показаний от него добивались с помощью пыток. В НКВД СССР он мог бы подать на эти пытки жалобу, а заодно и отказаться от выбитых «признаний». Но Аммосов ехал в Москву с другим настроением, о чем свидетельствует заявление Ежову, написанное 25 марта — получается, в пути: «Я решил до конца раскаяться, разоружиться перед партией и соввластью в своей к.-р. деятельности. Я был одним из активных участников буржуазно-националистической организации, созданной сначала под видом культурно-просветительного общества Саха-Омук».
    Итак, пребывание в Москве для Аммосова началось с дополнительных «признаний», полного «разоружения». Понятное дело, что и здесь применять к нему пытки не было никакой нужды.
    В связи с этим невозможно поверить в правдивость единственного документа, на который ссылаются И. Николаев и И. Ушницкий, доказывая, что Аммосова пытали с особой жестокостью. Речь идет о письме большевички-якутянки В. Синеглазовой. В тридцатые годы она жила в Москве, в 1938-м была арестована. 7 февраля 1955 года, когда Р. И. Цугель начала ходатайствовать о реабилитации мужа, Синеглазова по ее просьбе писала в Комитет партийного контроля, будто бы следователь Матевосов (он вел в Москве дела ряда якутян), склоняя ее к «признаниям», сказал: «Аммосов тоже полтора года не давал показаний о своей преступной деятельности, но после того, как пролежал 16 суток голый на цементном полу, осознал свои преступления и теперь сидит и пишет целые тома"». На с.76 И. Николаев и И. Ушницкий подают это место так: В деле М. К. Аммосова есть документ, что он полгода (в подлиннике, видимо, по ошибке, — «полтора года») вину свою не признавал, поэтому к нему применили одну из крайних мер — заставили лежать голым 16 суток на цементном полу... Можно предполагать, что его также морили голодом и жаждой все эти 16 суток».
    Во-первых, слова следователя Матевосова отнюдь нельзя понимать так, что Аммосова раздели, приказали лечь на цементный пол и приставили караульного следить, чтоб не вставал. В них речь идет лишь о том, что подследственного поместили в карцер без нар, из-за чего он вынужден был спать «голым» (без постели) на полу. Bo-вторых, слова-то эти были сказаны для устрашения Синеглазовой, так что Матевосов мог придумать что угодно. Авторы же «Центральною дела» подают как бесспорный факт, что Аммосова «заставили лежать голым 16 суток». И продолжают: «Только после этого М. К. Аммосов был вынужден подписать, (если его подписи подлинные, а не подделаны) составленные следователями протоколы допросов... видимо, будучи даже не в состоянии их прочесть. Значит, он продержался в Лефортовке, считая со дня перевода в эту тюрьму, полгода — до июня 1938 года» (с. 77). Напомню, что первые признательные показания Аммосов дал еще во Фрунзе 18 декабря 1937 года.
    У Аммосова был последний шанс отказаться от всех своих «признаний» на суде, как то делали другие. Жизнь это не спасало, но по крайней мере в какой-то степени очищало душу: ведь, оговаривая себя, приходилось оговаривать и других. Но в протоколе судебного заседания записано: «Подсудимый ответил, что виновным себя признает полностью, полностью подтверждает все свои показания, данные им на предварительном следствии, и заявляет, что дополнить их ему нечем». «Подсудимому было предоставлено последнее слово, в котором он сказал, что до 1922 г. у него не было никаких преступлений. В 1922 г. он попал в к/р болото буржуазного национализма и только в 1937 г. порвал с контрреволюцией. Теперь он осознал тяжесть своих преступлений и просит суд дать возможность любым трудом искупить свою вину».
    Дату расстрела Аммосова И. Николаев и И. Ушницкий также дают неправильно: у них — 2 августа (с. 77), по справке, хранящейся в деле, — «приговор приведен в исполнение 28/VII-1938 г.», т.е. по закону от 1 декабря 1934 года - в день суда.
    Иван ЛАСКОВ.
    /Молодежь Якутии. Якутск. № 24 25 июня (С. 10). 1993./

                                                            БИЗНЕС  НА  ВОЖДЕ
                                                       ИСТОРИЯ  ОДНОЙ  КНИГИ
    Бойкое время пришло. «Мастера» культуры ринулись в бизнес. Писатели и издатели делают деньги кто на чем: на детективах, сексе, чертовщине, расстреле царской семьи... Но такое ли уж новое это дело для нас — бизнес в литературе? Действительно ли его не существовало до перестройки?
    Был он, бизнес, был. Были бизнесмены-писаки. Только точка приложения сил у них была другая. Так называемая «ленинская тема».
    Не счесть литературы, что в одночасье стала макулатурой. Никому не нужной, кроме заготовителей вторсырья. А ведь гора эта громоздилась не голым энтузиазмом. За все платились деньги, и немалые: за писанину, за составление, за комментирование, за редактирование, за контроль. Выгодно было стряпать книжки об Ильиче, о его отце и матери, братьях и сестрах, жене, друзьях. Сочинения эти публиковались не просто охотно — в первую очередь, отодвигая все остальное. Отмеченные хотя бы слабой печатью таланта, получали премии. Совершенно бездарные также издавались и переиздавались, а те, кто их кропал, продвигались поближе к золотому корыту, из которого кормилась руководящая прослойка КПСС.
    Не обошел стороной этот бизнес и Якутию. Без конца обсасывалась телеграмма, составленная Аммосовым, но подписанная Лениным, мифические беседы Ленина с Аммосовым, ленинский псевдоним, созвучный с названием реки Лены. На этом зарабатывали многие. Но больше всех отличился, конечно, И. Федосеев. Он состряпал целую «повесть» — о ленинском друге Сергее Мицкевиче, отбывавшем ссылку в Якутии в конце прошлого — начале нынешнего века.
    «Повесть» эта — как уголовник со множеством кличек: впервые в журнале «Хотугу сулус» она появилась под названием «Спасибо, большой тойон», потом в «Полярной звезде» (1977) под названием «Спасибо, доктор»; в первый раз книгой на якутском языке вышла как «Сергей Мицкевич» (1975), в первый раз на русском — как «В колымской глуши» (1981). Под последним названием ее выпустили еще дважды: в Москве (1985) и в Якутске (1987).
    Стало быть, «повесть» всего за 14 лет публиковалась 6 (!) раз. Можно подумать, нечто ценное. Но это действительно книга, тиражированная только благодаря «ленинской теме». С ней связаны настоящие правонарушения. В издании 1981 года переводчиками объявлены двое: И. Попова и Ю. Чертов, укрывшийся под своим обычным псевдонимом Ю. Алешин (в последующих изданиях «повести» указано прямо: Ю.Чертов). Но «повесть» практически в том же виде печаталась в 1977 году в «Полярной звезде» как перевод одной И. Поповой. Осуществив легкое косметическое редактирование, Ю. Чертов стал «сопереводчиком». В то же время он считается и редактором издания 1981 года, что зафиксировано на обороте титула. Таким образом, «переводчик» Ю. Чертов получил из кассы издательства за «редактирование» собственного «перевода», что категорически не допускается.
    Конечно, подобная махинация не могла быть совершена без активного участия самого автора. Зачем же ему понадобились сомнительные услуги Ю. Чертова? Для заметания следов. Еще в 1978 году в газете «Литературная Россия» грянул фельетон В. Алданского с А. Ячменевым: оказывается, сочинение И. Федосеева — плагиат, списано с книги Е. Мицкевич «Одной лишь думы власть»! Но «ленинская тема» спасла литературного грабителя. На защиту его встал обком. И остался И. Федосеев на месте ответственного секретаря журналов «Хотугу Сулус» и «Полярная звезда», а через три года и «повесть» свою издал в Якутске вторично. Ю. Чертов ему понадобился для того, чтобы вырезал, вытравил из нее чужое. Для этого обком Ю. Чертову даже предоставил выписки плагиата, сделанные В. Алданским, но ленив оказался «переводчик-редактор»: повозил маленько ручкой туда-назад по тексту — и награбленное осталось.
    А в 1989 г. разразился новый скандал: И. Федосеев оказался разоблаченным вторично. На этот раз в его «повести» нашелся плагиат из мемуаров Г. Цыперовича «За Полярным кругом», о чем поведала газета «Эдэр коммунист». Но и это сошло плагиатору с рук: «певца ленинской темы» обком хранил надежно.
    Сверка показывает, что выписок без ссылок из книги Е. Мицкевич в сочинении И. Федосеева до 60, из мемуаров Г. Цыперовича — более 20. Общий объем списанного достигает примерно авторского листа. Списаны не только факты, но и истолкования их, диалоги, пейзажи.
    «Но неужели, — спросит читатель, — в этом сочинении вообще нет ничего своего?» Есть. Кое-что есть. Об этом сейчас и поговорим.
    Вот что привнес в биографию С. Мицкевича И. Федосеев: будто бы друг Ленина, отбывавший ссылку «в колымской глуши», был корреспондентом «Искры», автором двух неподписанных некрологов — И. Калашникова в N 2 и Л. Яновича в N 22. Так ли это?
    Прежде всего: не с подготовкой И. Федосеева браться за такие сложные вопросы, как установление авторства тех или иных материалов «Искры». Ведь он пишет, что «корреспонденцию о гибели Калашникова... (С. Мицкевич. — И. Л.) отправил в Лондон, в ленинскую «Искру». Корреспонденция, проделав более чем четырехмесячный путь, увидела свет» (в N 2). А ведь «Искра» стала выходить в Лондоне лишь с апреля 1902 года, подготовка же первого номера велась в Лейпциге, второго — в Мюнхене. Получается, И. Федосеев не знает таких элементарных вещей.
    Далее: N 2 «Искры» вышел в феврале 1901 года, а N 1 — в самом конце декабря 1900-го. Значит, первый и второй номера разделяли всего два месяца. А И.Федосеев, как видим, пишет, что корреспонденцию свою С. Мицкевич отправил в «Искру» за 4 месяца до выхода N 2 — следовательно, за два месяца до выхода N 1. Откуда же он «в колымской глуши» узнал, что Ленин собирается издавать «Искру»? Ведь подготовка выпуска осуществлялась в строго конспиративных условиях. И. Федосеев цитирует «Искру» с большими ошибками, переставляет фразы, что вызывает законное сомнение: да заглядывал ли он в текст, который приводит, не списывает ли из какой-то чужой работы? Очень похоже на это. Ведь только человек, совершенно не знающий Якутии, в состоянии подумать, читая некролог Калашникова, что он мог прийти отсюда. Или автор «В колымской глуши» тем как раз и отличается, что не понимает, что читает?
    Напомню, что Калашников, политссыльный из Одессы, покончил с собой в Среднеколымске летом 1900 года. В то время С. Мицкевич также находился здесь. А одна из начальных фраз некролога звучит так: «И над Иваном Калашниковым уже давно сибирские метели нанесли курган снега, а мы только теперь, только через полгода (подчеркнуто мной. — И. Л.) получили сообщение об его ужасной кончине». Неужели неясно, что автор этих строк находился за многие тысячи верст и от Колымы, и вообще от Якутии (предположительно, в Одессе)?
    17 мая 1902 года в Якутске на кладбище покончил с собой политссыльный Л. Янович. А в N 22 «Искры» (июль того же года) появился некролог о нем. Эту публикацию И. Федосеев также приписывает С. Мицкевичу, который в это время находился по-прежнему на Колыме. Спрашивается, как же он мог успеть и узнать о самоубийстве Л. Яновича, и написать, и отправить некролог в «Искру» так, чтобы тот попал в июльский номер? Не говоря уже о том, что почта вообще в Среднеколымск приходила и уходила отсюда крайне редко, май и июнь—это ведь месяцы распутицы в тундре, когда связь Колымы с Якутском прекращалась. И неужели в самом Якутске не было ни одного ссыльного, способного послать некролог? Кстати сказать, и этот некролог И. Федосеев цитирует совершенно произвольно, извращая текст.
    С. Мицкевич был человеком пишущим. Он печатался в легальных газетах в период своей ссылки. Впоследствии он написал несколько книг мемуаров («Записки врача-общественника», «Революционная Москва» и др.). Общий объем их превышает 800 страниц. В эти книги С. Мицкевичем включены и статьи, напечатанные им в годы ссылки. Но некрологов в «Искре» среди них нет, и С. Мицкевич совершенно не упоминает о каких-либо своих публикациях в «Искре». Ничего не сообщает о них и дочь Сергея Ивановича Елена Сергеевна в своей книге «Одной лишь думы власть». А ведь если бы такой факт в жизни С. Мицкевича действительно имел место — обязательно был бы он упомянут в книге его дочери, хотя бы, например, там, где описывается возвращение С. Мицкевича из ссылки: «Олекминск! (...) В руках Сергея Ивановича газета «Искра». Много номеров (полученных олекминскими политссыльными. — И. Л.). Впервые. Сколько он успел о ней наслышаться. (...) Безоговорочно и прочно встал Мицкевич на искровские позиции. Сергей Иванович подумал о далеких друзьях, томящихся на Колыме. Запаковал несколько номеров в жестяную коробку из-под печенья, обшил коленкором и послал (...) для передачи ссыльным. После ряда злоключений (...) «Искра» все же попала к адресатам».
    Это место из чужого труда плагиатор использует так: «По возвращении в Россию Сергей Иванович сразу же включился в революционную работу. Он безоговорочно и прочно встал на позиции ленинской «Искры». Запаковав несколько номеров в жестяную коробку из-под печенья, обшив коленкором, он отправил их друзьям на Колыму. «Искра» благополучно дошла до адресатов».
    Как видим, списано почти слово в слово, но с одной разницей. У Е. Мицкевич отец посылает «Искру» на Колыму из Олекминска, с дороги, у И. Федосеева — по возвращении в Москву, а к тому времени «Искра»... перешла в руки меньшевиков. Выходит, ленинский друг отправлял на Колыму газету, которую выпускали политические оппоненты Ленина! Напомню, что все это печаталось шесть раз, переходя дорогу чьим-то хорошим стихам или рассказам.
    Остается добавить, что эта статья (в другом, разумеется, виде) в 1988 году предлагалась мной журналу обкома КПСС «Политическая агитация». Публикуется же она сегодня впервые.
    Иван ЛАСКОВ.
     /Молодежь Якутии. Якутск. № 25 2 июля 1993. С. 10./




                                                                 ДРАМА  ПОЭТА



                                                                 1. Арест
    «Однажды Платон, вернувшись с работы, почему-то задержался в своей комнате. (...) Я встревожилась, прибежала к нему. Смертельно бледный, в одежде, лежит на кровати. (...) Спрашиваю: «Что с тобой?» Он молчит и курит папиросу за папиросой. (...) Потом гляжу — он не отрывает глаз от ружья. Я пришла в ужас. (...) Наконец, Платон медленно встал и снял со стены фотографию Максима. Подержав, положил ее в ящик письменного стола.
    — Почему ты снял Максима? — удивилась я. Я думала, что он на ружье смотрит, а он, оказывается, глядел на портрет. Плохо дело», — ответил Платон и снова лег. Долго лежал молча, потом сказал: «Максима взяли...»
    В те дни, когда через мои редакторские руки проходили эти воспоминания вдовы Ойунского («Полярная звезда», 1983, N 6), мне и в голову не приходило, что когда-нибудь пойму не только внешний, но и подспудный смысл тоски поэта. Тогда я думал, что так проявилась в нем боль за друга. Теперь понимаю, что это была тревога за себя. Пророческая тревога...
    «Зам. нач. 3 отдела ГУГБ НКВД СССР. Майору г/б т. Ассову. Во исполнение Вашего телеграфного распоряжения от 15/1-38 г., при этом направляю протокол допроса обвиняемого Аммосова Максима Кировича о к/р и шпионской деятельности работника Якутии Ойунского Платона Алексеевича», — писал фрунзенский энкавэдэшник капитан Иванов. А в протоколе — такие страшные слова Аммосова: «С политической стороны Ойунский мне всегда был известен как человек антисоветских, националистических убеждений. Во всей нашей контрреволюционной националистической работе... Ойунский принимал активное участие».
    1937 год для советских людей был годом тяжких испытаний. Но не для всех. Ойунский в 1937-м отметил странную для писателя дату — «двадцатилетие начала творческой деятельности». Вместе с ним «юбилей» по решению обкома ВКП(б) отмечала вся Якутия. Имя Ойунского присвоили национальному театру. Готовилось к изданию 6-томное собрание сочинений, на которое издательству пришлось затратить 80 тысяч тогдашних рублей. «Революционный поэт» за особые заслуги был премирован легковым автомобилем. А в декабре избран в первый состав Верховного Совета СССР...
    Была и потеря: умерла шестимесячная дочь. Но и эту утрату постарались скрасить: сообщение о смерти грудного ребенка было напечатано в республиканских газетах...
    Не знаю, снились ли такие почести тем якутским писателям, что творили рядом с ним. Сегодня же все это вообще кажется сказкой. Но, видно, не было у стихотворца ощущения прочности своего счастья. «Взяли Максима» — и...
    Новый, 1938 год Ойунский встретил в пути, направляясь на сессию Верховного Совете, в Москве его ждал приятный сюрприз: вышла книга о депутатах — деятелях культуры. В ней был и очерк об Ойунском, с портретом. Сказка продолжалась. Но на обратном пути оборвалась — и началась драма.
    И. Николаев и И. Ушницкий в книге «Центральное дело», со слов депутата Д. П. Новиковой, арест его описывают так: делегация сделала в Иркутске остановку. Вместе с Ойунским в гостиничном номере поселились А. Габышев, С. Аржаков и Н. Фаткулов. Все трое пошли бриться, а когда вернулись, Ойунского не оказалось. Ночевать не пришел. «Утром следующего дня Аржаков, Габышев, Фаткулов пошли искать Ойунского, побывали во многих учреждениях, даже побродили по людным местам, но безуспешно. (...) Они решили, что Платон Алексеевич уехал по каким-то своим делам».
    Странно читать все это. Три крупных деятеля (Председатель ЯЦИК, Председатель СНК, секретарь Алданского райкома), разыскивая пропавшего депутата Верховного Совета СССР (явное ЧП!), ходят «по многим учреждениям», не догадываясь зайти в милицию, скорую помощь, наконец, в НКВД: три дурака каких-то! И зачем, спрашивается, понадобилось всей делегации останавливаться в Иркутске? Ведь в те времена якутяне ездили в центр и из центра через Большой Невер — станцию на Амурской железной дороге, куда прямо из Якутска таким важным лицам подавались машины.
    Потому-то и следует предположить, что «комната в гостинице», в которой четыре партийно-советских чина размещаются вместе — на самом деле вагонное купе. Ойунский был снят с поезда, когда трое его спутников вышли прогуляться во время большой остановки, а может, и побриться. Вернулись — Ойунского нет, вещей его тоже. Значит, не отстал, сам сошел. Зачем? Да мало ли может быть дел у писателя в таком городе, как Иркутск! Может, рукопись понес в издательство. Поехали дальше...
    А Ойунский уже сидел в Иркутском областном управлении НКВД, арестовавшем его по телеграфному распоряжению, полученному накануне из Москвы.
    У иркутских энкавэдэшников была одна задача: задержать и отправить назад в Москву, в НКВД СССР. Им даже не было известно, за что и почему они должны арестовать проезжего депутата. Распоряжения допрашивать его они не получали. Поэтому в управлении лишь описали вещи, бывшие при арестованном: двое часов, очки, какие-то письма, проект нового якутского алфавита, 1872 рубля денег и уже собирались препроводить в камеру до утра, до поезда на Москву. Но арестованный внезапно потребовал бумагу и ручку.
    Он давно уже был готов к такому удару и давно решил, что будет делать. И получив требуемое, придвинул к себе лист и, сильно щурясь, без отнятых очков (их он выпросит назад только в Москве), достаточно уверенно вывел:
    «Народному комиссару Внутренних Дел СССР Николаю Ивановичу Ежову. От арестованного 3/11-1938 года Слепцова-Ойунского Платона Алексеевича.
                                                                   Заявление.
    Николай Иванович!
    С искренним раскаянием подаю на Ваше имя данное заявление о своем участии в организации контрреволюционного движения, сначала в лице — «Саха Омук» с 1922 года.
    Данное общество в 1927 году организовало контрреволюционное восстание против Советской власти с целью добиться организации буржуазно-демократической республики. После разгрома своих вооруженных сил в 1927 году контрреволюционная националистическая интеллигенция перешла на нелегальную работу по сохранению своих кадров. Аммосов М. К. и Барахов И. Н., выполняя волю своей подпольной организации — мне запретили выступать с разоблачениями контрреволюционной деятельности не только подпольной группы, но также и контрреволюционной деятельности националистической интеллигенции.
    В данное время остатки разбитых сил контрреволюционной националистической интеллигенции собираются для подготовки вооруженного выступления в случае войны с Японией. (...)
    В состав руководящей группы входят: Аммосов, М. К.; Барахов, И. Н.; я, Слепцов-Ойунский; Донской, С. Н. (1-й); Сивцев, Г.Ф.; Колесов, Г. Г.; Гаврильев, К. О.; Николаев, Н. Г.; Бояров, А. Ф.; Донской, С. Н. (2-й) и т.д. Подозреваю по участью в деятельности общества «Саха Омук» таких лиц: Афанасьева, П. П.; Оторова (бывшего бандита, возвратившегося из ссылки); по связям с Бараховым и Аммосовым — Аржакова, С. М.; по связям с Сивцевым, Гаврильевым — Максимова, И. Т.; по участью в антисоветских движениях — Давыдова, А. Ф. (кулак); по участию в «Саха Омук» — Дьяконова, Ф. (учителя); Андреева, Г. Г. (зав. начальной школой в г.Якутске); Попова, М. П. (инженера); Пинегина, А. (учителя).
    С искренним раскаянием в совершенных мною преступлениях, подаю Вам свое заявление на Ваше рассмотрение. К сему Слепцов-Ойунский. 3/11-1938 г.».
    Таким образом, Ойунский «признался» еще до первого допроса, снятого в Москве, установив тем самым печальный рекорд. Почему он это сделал, зачем?
    Был в его жизни такой момент. В 1930 году судили в Якутске Донского 1-го — того самого, о котором Аммосов дал такие показания: «Донской мне говорил, что Ойунский полностью в курсе дела шпионской деятельности в пользу Японии его — Донского». При царе Донской был улусным головой, при Колчаке заправлял вилюйским земством, активно выступал против большевиков. Затем переметнулся на их сторону. В 1923 году, как тогда выражались, пролез в партию. Одно время работал наркомом земледелия, затем директором «Якутторга». Государственный торг, возглавляемый им, в убыток себе подкармливал частных торговцев, выделяя им не только денежные кредиты, но и дефицитные товары, которые нэпманы перепродавали по спекулятивным ценам. Большую материальную поддержка оказывал «Якутторг» и потребительскому обществу «Кыттыгас», снабжавшему продуктами и боеприпасами белобандитов Ксенофонтова. И вот этого Донского Ойунский отважился защищать на суде, заявив, что он — «козел отпущения» и ему «не место на скамье подсудимых».
    Еще тогда поступок этот едва не стоил Ойунскому партбилета. Пришлось каяться печатно (см. газ. «Автономная Якутия», 1930, 13 сент.). В 1937-м защита «контры» на суде стала выглядеть как причастность к «контре». Мучительно перебирая в памяти, за что его могли бы арестовать, он останавливался каждый раз на этом случае. Уменьшить вину можно было только заявлением, что защищал «врага» не по собственному почину, а по чужому заданию. И он писал Ежову: «Мне, как члену аммосовской группы, было поручено всемерно оказывать поддержку в сохранении сил нашей группы и ее авторитета. Этим объясняется мое выступление в защиту Донского С. Н. (1-го) на суде». Кто знает — может, и вправду Ойунский пошел в суд по просьбе Аммосова. Ведь среди нэпманов — клиентов Донского был некий Цугель — вероятно, родственник Аммосова по жене. Не случайно же Аммосов после суда развил бурную деятельности в Москве и спас-таки Донского, приговоренного к расстрелу. Далее Ойунский писал: «Ввиду моих резких выступлений с разоблачениями (в 1925, в 1927, в 1931, 1935 и 1937 гг.) о контрреволюционных делах аммосовской группы и контрреволюционной националистической интеллигенции — ни аммосовская группа, ни местная подпольная организация националистов — меня не ставили в известность о своих делах и намерениях... Но ясно одно: в данное время среди националистических элементов... усиливается ориентация на Японию в борьбе портив советской власти». Таким способом, думалось ему, он убивает сразу трех зайцев: снижает собственную вину, отмежевывается от «подпольной организации» и одновременно разоблачает ее, за что полагалось снисхождение.
                                                   2. «Под крылышком» у НКВД
    Первая странность состоит в том, что поначалу арест его тщательно скрывался. «Причитающиеся П. А. Ойунскому деньги, как депутату Верховного Совета СССР, я получала вплоть до июня», — вспоминала А. Н. Борисова-Ойунская. Все это время она продолжала пользоваться автомобилем мужа (с шофером). Напомню, что арестован он был 3 февраля. Таким образом, могло сложиться впечатление, что Ойунский отсутствует в Якутске, выполняя какое-то задание Верховного Совета. А вот такой интересный документ: «23 марта 1938 г. Капитану госбезопасности тов. Зубкину. Прошу перевести 500 рублей Акинине (так в тексте — И. Л.) Николаевне Борисовой, проживающей в г. Якутске, ул. Ворошилова, 36, из личных средств ее мужа арестованного Ойунского-Слепцова Платона Алексеевича. (...) Перевод санкционирован. (...) Капитан госбезопасности Федотов». Впечатление, что с Ойунским все в порядке, таким способом усиливалось (не бедствует, имеет возможность выслать семье деньги).
    НКВД СССР об аресте Ойунского не сообщил сразу даже якутским энкавэдэшникам, которые также были в полном неведении, куда девался депутат. Об этом свидетельствует тот факт, что квартиру Ойунского они обыскали только 7 июня.
    Поэтому, исходя из практики НКВД, можно предположить, что у подручных Ежова был план отпустить поэта, сделав из него осведомителя. Собственная вина его из заявления Ежову выглядела небольшой, других же он разоблачал здорово. Так что совсем не исключено, что, просидев на Лубянке несколько месяцев, Ойунский благополучно вернулся бы в Якутск, и никто из окружающих даже не догадывался бы, где он был и чем теперь занимается.
    Но «разоруженцы», пытавшиеся откупиться от страданий ценой чужих мук, были похожи на скорпионов, жалящих собственный хвост. Называя в качестве «контры» как можно больше людей, иной раз совсем невиновных, меньше всего они думали о том, что оклеветанные будут показывать против них самих. Так было, например, с Аммосовым. Вряд ли он думал, закладывая Ойунского, что от того НКВД получит такие показания: «По указаниям Аммосова я, будучи Пред. ЯЦИКа, сохранил от репрессий повстанцев 1921-1925 гг. и применил к ним амнистию. (...). В начале 1934 г. Аммосов дал мне директиву о проведении диверсионно-вредительской работы на отдельных ведущих предприятиях, а также в колхозах и совхозах и усилить работу по созданию боевых повстанческо-террористических групп». Так было и с Ойунским. Люди, которых он «разоблачал» — Аммосов, Барахов, Донской и другие, оговаривали и его. Поэтому через несколько месяцев на Ойунском повисло столько преступлений, что освободить его из-под стражи было бы преступлением для самого НКВД. Но трогательная забота о нем не кончилась. Теперь его берегли как свидетеля обвинения для будущих судебных процессов.
    Арестуя «врага», НКВД не смотрел, здоров он или болен. Под следствием умирали тысячи людей. А вот туберкулезнику Ойунскому долго не давали умереть. «27/Х1-1938 г. В. срочно. Нач. главного тюремного управления НКВД СССР (...). В связи с болезнью нашего особо важного арестованного Слепцова-Ойунского Платона Алексеевича, просим перевести его из Внутренней тюрьмы (И. Николаев и И. Ушницкий совершенно безосновательно пишут, будто, бы он содержался в Лефортовке. — И. Л.) в Бутырскую больницу и установить за ним особое врачебное наблюдение. В случае необходимости дополнительного питания деньги будут переведены на его текущий счет. (...). Капитан госбезопасности Федотов». И действительно, вскоре «на текущий счет содержащегося в Бутырской больнице арестованного Слепцова-Ойунского» были переведены 50 рублей. В Якутск из Москвы Ойунский был отправлен «особым конвоем, в отдельной камере вагон-зака». Какое это было большое облегчение, поймет лишь тот, кто читал воспоминания несчастных, которых перевозили в битком набитых теплушках.
    Очень похоже, что московскими энкавэдэшниками якутским вместе с Ойунским была выслана специальная инструкция, как с ним обращаться. В воспоминаниях А. Борисовой-Ойунской описываются удивительные вещи. Известно, какие мытарства испытывали близкие, добиваясь свидания с арестованными, и в каких ужасных условиях эти свидания проходили. А жене Ойунского о свидании даже не пришлось просить. Буквально на другой день после того, как его доставили в Якутск, прямо к ней домой пришел «человек в рыжем тулупе и шапке со звездой» и сказал: «Приехал муж, идите на свидание». Само свидание состоялось в кабинете следователя Мавленко (у Борисовой-Ойунской ошибочно «Бабленко»), который ничем не мешал: «Я заплакала от жалости и обняла его. Мы как будто забыли о присутствии чужого человека». Далее следует такой поразительный момент. Борисова-Ойунская пожаловалась мужу, что ее никуда не берут на работу. Ойунский «повернулся к Бабленко: «Почему не предоставляете моей жене работу?» Казалось бы, следователь вытаращит глаза — с какой, мол, стати НКВД будет устраивать жену арестованного. Но «Бабленко» сказал мне: «А почему вы не сказали? Надо было обратиться к нам». (...). Вскоре — видно, позаботился Бабленко — я устроилась на работу». И этот тот , самый Мавленко, который, по разным документам, был одним из самых грубых и бесчеловечных следователей в Якутском НКВД! Поэтому можно сказать без обиняков, что все приведенные факты свидетельствуют о тесном сотрудничестве Ойунского с органами НКВД: предоставляемые ему поблажки были платой за постоянную готовность помочь следствию и хорошую память на бесчисленных «врагов».
    Допрашивали его редко: сохранилось лишь несколько протоколов. Он писал и писал сам. Показания его насчитывают более 100 листов хорошей белой бумаги, переплетенных в отдельный том. Иногда показания эти похожи на мемуары. Поэт словно забывал, где и для кого пишет, словно бы трудился над последним томом своих сочинений. Кстати сказать, не мешало бы этот «том» издать — в нем немало любопытных сведений по истории гражданской войны в Якутии и последующих лет. Но нередки и места, выглядящие как самый вульгарный донос: «О Синеглазовой мне известно, что она жена активного троцкиста Альперовича. У нее на даче мы (Альперович, Карпель и я) иногда собирались и вели контрреволюционные троцкистские разговоры. Синеглазова при этих разговорах в ряде случаев присутствовала и по существу солидаризировалась с нашими высказываниями». «В редакции журнала «Советская Якутия» работал Андреевский, распространявший антисоветские анекдоты». «Иванов Г. И. скрывал у себя своего брата (бывшего троцкиста)».
    Многим людям Ойунским давались подробные, развернутые характеристики, как, например, историку Г. В. Ксенофонтову. При этом им было указано, что Ксенофонтов «живет под Москвой, в Дмитрове». Кто знает: не назови эту точку Ойунский — и, глядишь, не нашли бы ученого, пролетела бы мимо гроза. В антисоветском свете рисуется им и якутский поэт М. Н. Тимофеев-Терешкин, живший в Иркутске, причем заканчивается этот «портрет» такими словами: «Слышал, что он якобы ослеп». Как видим — и слепого не пожалел. А вот какой криминал был отмечен им в действиях первого секретаря Якутского обкома ВКП(б) Певзняка: «В период 1933-37 гг. Певзняк более интенсивно начал выдвигать участников нашей («контрреволюционной» — И. Л.) организации на руководящие посты в республике. (...). Я по инициативе Певзняка был выдвинут директором научно-исследовательского института языка и письменности. Работая директором этого института, я вскоре развернул вредительскую деятельность по линии широкого протаскивания в работах института и личных литературных произведениях националистической контрабанды. Певзняк не мог не знать моей вражеской работы в этом институте, тем более сигналы на этот счет были в обкоме ВКП(б), однако он продолжал, как и раньше,   поддерживать меня в работе и в 1937 году выдвинул мою кандидатуру в депутаты Верховного Совета СССР». Это называется — «отблагодарил»...
    Долгое время в среде якутской интеллигенции ползала сплетня, будто бы Ойунского арестовали по доносу Элляя. Но в деле нет никаких следов такого доноса. Наоборот — Ойунский, пользуясь своим положением «близкого к органам» человека, пытался свести счеты со своим литературным оппонентом: «Третье течение в области письменности и языка возглавлялось левацкой группой комсомольских литераторов. Лидер этой левацкой группы С. Р. Кулачиков-Элляй в течение ряда лет стоял на позиции чистки якутского языка от слов поэм и былин народного творчества (...). Кулачиков довел свою позицию до абсурдного положения — он напоследок выступил с требованием создания нового якутского языка (языка, понятного лишь для политически развитой и грамотной интеллигенции). Такова контрреволюционная сущность левацкого течения в области языка и письменности».
    Литературоведческий выпад этот во внимание принят не был. Иное дело — «разоблачения» «правых», «троцкистов», «националистов», «повстанцев». Особенно большой урон был нанесен Ойунским Намскому и Таттинскому районам. «В интересах конспирации, — говорил он на допросе 5-8 января 1939 года, — я взял на себя непосредственное руководство лишь двух филиалов — в Таттинском и Намском районах и от имени центра осуществлял руководство вплоть до своего ареста. Директивы центра по подрывной работе я передавал по Таттинскому району через завербованных лично мною в 1935 г. участников организации первого секретаря PK ВКП(б) Попова Д. Д. и второго секретаря райкома Эртюкова, а в Намеком районе через зав. отделением госбанка Прядезникова И. Н.». Далее следуют имена — много имен...
    Сколько всего их в показаниях Ойунского — сказать трудно, но, похоже, от 150 до 200.
                                                          3 «Тюрьма запела “Реквием”...»
    В изложении дела Ойунского у И. Николаева и И. Ушницкого масса путаницы.
    На с. 78 их книги сказано, что поэт был арестован 3 февраля 1938 года (и это верно). А на с. 81 — что 31 января того же года был «этапирован» в Якутию... То есть этапирован раньше, чем арестован!
    Конечно, думаешь, в этой дате у них — опечатка. Но какая? На с. 79 можно прочесть, что 16 февраля 1938 года Ойунскии «был уже в Лефортовке», а на с. 82 о солдате караульной службы НКВД ЯАССР Сухареве говорится, что он конвоировал «Платона Алексеевича от Якутской тюрьмы N 1 до комендатуры наркомата» в марте 1938 года.
    Кроме того, авторы пишут, что «этапированию» Ойунского в Якутск предшествовал разговор с Ежовым. В этом разговоре Ойунскии поставил «перед Ежовым условие, что он подпишет «признательные показания» в том случае, если его вернут в родную Якутию. Где такой разговор мог состояться? Понятное дело, в Москве. Когда? Естественно, перед «этапированием», ведь оно подается авторами как результат разговора... Итак, после долгих размышлений приходишь к выводу, что из Иркутска Ойунского сначала доставили в Москву, там он поговорил с Ежовым, и допустим (если опечатка закралась в обозначение месяца), 31 февраля его повезли снова на восток, чтобы в марте его мог конвоировать в Якутске солдат Сухарев. Но, черт возьми, в феврале не бывает 31 дня! В 1938 году февраль насчитывал 28 дней! Где же опечатка?
    И далее: неужели «железный нарком» стал бы торговаться с арестованным насчет того, где тот будет давать признательные показания? Ведь если человек говорит, что будет признаваться (где бы там ни было), стало быть, ему есть в чем признаваться. Значит, он враг — а какой может быть торг с врагом?
    Все ставит на свои места следственное дело. Действительно, Ойунский был отправлен из Москвы 31 января. Но не 1938-го, а 1939 года! И отнюдь не выполнением условия Ойунского выглядит «этапирование». Во-первых, к тому времени Ойунский уже дал все свои показания (в Якутске с него не было снято ни одного допроса!), а во-вторых, к 31 января 1939 года Ежов был уже два месяца как смещен (переведен наркомом речного флота), так что вопрос об отправке Ойунского в Якутск решали другие люди.
    Для чего выдуман торг с Ежовым — понятно: тем самым повышается масштаб личности Ойунского (мол, с ним и Ежов считался). Одновременно находится и благовидное объяснение такого некрасивого дела, как оговор множества людей: дескать, чего не сделаешь, дабы припасть к родной земле!
    Но, видно, авторы чувствуют, что для самих оговоренных, для их потомков любовь к родине в данном случае не оправдание. И они внушают, что Ойунский, дав показания на невинных, лишь проявил тактическую хитрость: дать-то дал, да потом от них отказался, так что НКВД остался с носом: «Он так напутал следствие, опровергнув все свои прежние показания, что наркомвнудельцам вскоре пришлось выпустить на волю подследственных по «Таттинскому делу». Там все обвинение опиралось на сфабрикованные следствием показания П. А. Ойунского, поэтому когда он в октябре 1939 года все отверг — обвинение рассыпалось» (с. 116). Красиво, не правда ли? Увы, красота эта блекнет перед справкой, заключающей дело Ойунского: «Слепцов-Ойунский... от данных им показаний на следствии не отказывался».
    Приведенным выше красивости не исчерпываются. На той же с. 116 читаем: «П. А. Ойунский и в тюрьме продолжал писать стихи. Иногда он читал их вслух во время поверок на коридорах тюрьмы». Но тюрьма, тем более следственная, — не солдатская казарма. Авторам невдомек, что никаких «поверок» на коридорах здесь не бывает. Арестованных, в целях безопасности конвоиров, водят по одному, а если навстречу попадается под конвоем другой заключенный, то одного из них поворачивают лицом к стене.
    «Последним, с кем говорил Ойунский, был фельдшер Л. М. Свинобоев, Он вспоминал, что Платон Алексеевич перед смертью читал свои стихи (...) посвященные самому близкому другу Максиму Аммосову». Выходит, Ойунский перед смертью в тюремной больнице с добрым чувством вспомнил человека, по показаниям которого был арестован и которого оговорил сам.
    «Поняв, что дни его сочтены, он попросил дать ему бумагу, чтобы написать признательные показания. (...) Но он написал совсем другое. Читавший это последнее письмо П. А. Ойунского, председатель КГБ Якутской АССР М. В. Горбатов... рассказал об этом. Платон Алексеевич, зная, что не может писать «открытым текстом», избрал свой путь. Он писал, что не считает себя виноватым, но аккуратно зачеркивал, следом писал в общих выражениях, что виноват. Его письмо составлено таким образом, что у всякого, кто его читал, создавалось такое впечатление, что Ойунский в самом деле обращается к будущим поколениям с завещанием, твердым заверением в своей невиновности». Авторы явно проглядели, что эта их выдумка не согласуется с предыдущей, а именно: что Ойунский в октябре 1939 года, «напутав следствие», открыто отказался от всех показаний — зачем же после этого он стал бы изобретать шифровку, чтобы сказать то же самое? Ничего похожего на такое письмо в деле Ойунского нет. А Горбатов стоял во главе КГБ ЯАССР в начале 50-х годов. В 30-е здесь он не работал, так что с воспетым «письмом» мог бы познакомиться только в деле.
    «Затем Платон Алексеевич объявил голодовку. Это был его протест, его бунт. Он уходил из мира несломленным, мятежным». Никаких рапортов о голодовке в деле Ойунского, в отличие от некоторых других, нет.
    И, наконец, заключительный аккорд: «Платон Алексеевич умер в десять часов вечера 31 октября 1939 года. О его смерти мгновенно узнала вся тюрьма. Из камеры в камеру пошел сигнал-стук. И все сговорились ровно в полночь спеть «Реквием». В назначенное время вся тюрьма запела «Реквием». В камеры ворвались наркомвнудельцы, но были бессильны заставить людей замолчать».
    Что имеют в виду авторы под «Реквиемом» — только им известно. Но дело даже не в этом. Какой нормальный человек станет петь в память того, по чьему оговору арестован? А таких в тюрьме было большинство...
    Жаль, конечно, очень жаль. Судьба послала поэту такое испытание, выдержав которое, он обессмертил бы свое имя. Не выдержал, не хватило характера, хуже того — совершил большой грех, возведя несчастья на множество людей.
    Надо сказать, что если бы в Якутске он попытался отказаться от показаний, данных в Москве, никто ему препятствовать не стал бы. Ведь к тому времени власть в НКВД сменилась, место Ежова занял более либеральный Берия. Весной 1939 года им даже было отдано распоряжение о приеме любых жалоб от арестованных и осужденных. Этим воспользовалась масса людей, заявив, что «признательные» показания от них были получены благодаря физическому воздействию. Но Ойунскому утверждать такое было невозможно, ведь он «признался» еще до первого допроса. И он продолжал линию, взятую в момент ареста.
    В Якутске его уже не допрашивали. Его использовали на очных ставках (есть протокол очной ставки Ойунского с Певзняком), в качестве свидетеля на суде (довелось наткнуться на его свидетельства на судебных заседаниях по делам Р. Кулаковского, А. Назарова). Всех названных Ойунский «изобличал» как ярых врагов, предопределяя трагические приговоры.
    19 сентября 1939 года следователем Д. Ивановым в присутствии прокурора Гаврина Ойунскому было объявлено об окончании следствия. Но подследственный словно не хотел, чтобы оно кончалось. Предыдущие свои показания он дополнил новыми: «Правотроцкистская и буржуазно-националистическая организация в Якутии не исключала острых форм борьбы с партией и советской властью путем применения террористических актов. Это я при даче показаний в НКВД СССР в Москве скрыл от следствия. Однако я решил ничего не скрывать от следствия и прошу в настоящий протокол занести следующие мои показания: В конце 1935 г., при второй встрече с Шарабориным Х. П. по делам к-р организации, Шараборин мне сообщил, что от Московского к-р центра в лице Постышева, через Певзняк П. М., якутским к-р центром получена директива о создании террористической группы из членов Якутской антисоветской организации, деятельность которой будет сосредоточена в Москве по подготовке террористических актов над членами Политбюро ЦК ВКП(б) и Советского правительства...» Это понятно. Окончание следствия предполагало скорый суд, а суд грозил суровым приговором за все те «преступления», которые он взял на себя.
    До суда Ойунский не дожил. А его показания продолжали действовать и после его смерти. Мертвый топил живого.
    До знакомства со следственным делом Ойунского я лично относился к нему совсем иначе. Раздражали, конечно, трескучие стихи о революции, об «орлах-большевиках». Но ведь есть еще и олонхо Ойунского. Перевод «Нюргун Боотура Стремительного» я редактировал с большим старанием — о том свидетельствует Почетная грамота Президиума Верховного Совета ЯАССР. Потом готовил сборник статей «Основоположник якутской советской литературы», писал рецензию на книгу Ойунского, вышедшую в «Библиотеке поэта»... В 1988 году один из будущих авторов «Центрального дела», Иван Николаев предложил «Полярной звезде» найденную им в архиве неопубликованную речь Ойунского со своим комментарием. Член редколлегии, директор ИЯЛИ В. Н. Иванов, из одному ему понятных соображении, забраковал материал, заявив, что эта речь может быть напечатана «только в академическом собрании сочинений». Материал я припрятал и все же опубликовал через два года...
    Не знаю, стал ли бы я делать это теперь.
    Иван ЛАСКОВ
    /Молодежь Якутии. Якутск. № 26 9 июля (С. 10); № 27 16 июля (С 10); № 28 23 июля (С. 10). 1993./

                                                ГРЯЗЬ  НА  КОПЫТАХ  ДЖЮРА-ХАРА
                     СКВОЗЬ
ПРОСТРАНСТВА И
        ВЕКА МЧИТСЯ
КОНЬ. ТАК БЫСТРО
       МЧИТСЯ, ЧТО В
 ВОЗДУХЕ СЛОВНО
 ПРОЧЕРЧИВАЕТСЯ
   ЧЕРНАЯ ПОЛОСА.
                  ЭТО КОНЬ
НЮРГУН БООТУРА
        -ДЖЮРА-ХАРА

    КНИГА вышла в 1975 году. На титуле значится: «НЮРГУН БООТУР СТРЕМИТЕЛЬНЫЙ. Воссоздал на основе народных сказаний Платон Ойунский. Перевел на русский язык Владимир Державин». На обороте титула  - длинный список: «Под общей редакцией С. В. Михалкова. Научный редактор И. В. Пухов. Литературные редакторы: В. М. Новиков и Т. Д. Резвова. Послесловие С. В. Михайлова. Статья и комментарии И. В. Пухова».
    Все ли здесь, правда? Мне об этом известно лучше, чем кому-либо. Те, кто знал больше - мой директор Семен Игнатьевич Неустроев, главный редактор Дмитрий Иванович Пестерев, Председатель Союза писателей Якутии Семен Данилов ушли из жизни. Нет среди нас и В. Державина, К. Урастырова, Т. Резвовой, И. Пухова. Удивительное дело! Ведь это было как будто вчера. А в живых остались лишь С. Михалков да я.
    В конце 1972 года Семен Данилов сообщил:
    - Скоро ты получишь настоящее дело. Старик Державин закончил олонхо. Ты будешь его редактировать. Учти, олонхо - это гордость якутского народа. Ты должен его подготовить самым тщательным образом.
    Вскоре действительно Пестерев вручил мне три толстенные папки.
    Начал читать. И уже на первых страницах то и дело пришлось спотыкаться на непонятных, невнятных местах. Но чья тут вина: оригинала или перевода? Что делать: просить переводчика уточнить или давать комментарий? Необходим был подстрочник. Из Союза писателей Якутии стало известно, что подстрочника у них нет. Он печатался в трех экземплярах. Один ушел в Совмин для оплаты, другой у Державина. Третий был у Семена Липкина – сначала ему предлагали перевести, но он прочел и отказался. Где сейчас этот экземпляр - никто не знает.
    - Так пусть Державин пришлет свой!
    В ответ на это мое заявление Д. И. Пестерев сказал:
    - Он не хочет. Я думаю, вам надо пойти к Урастырову. Он ведь числится редактором, а сам только написал рецензию. Получил больше тысячи за десять страниц. И еще получит как редактор.
    Больше тысячи за рецензию! Вот это масштабы. Я стал звонить Урастырову. Но тот оказался болен: выскочил чирей, встретиться он не может. Пока чирей не прорвало, пришлось ждать недели три. Наконец, встреча назначена. Я начал зачитывать темные места перевода, спрашивая, точно ли переведено. Владимир Михайлович заохал, завздыхал, а когда мы дошли до восьмой страницы, нервно замахал руками: я, мол, придираюсь к большому поэту Державину, и он мне в этом помогать не может.
    Я доложил Пестереву, Дмитрий Иванович скривился: «Совсем ничего делать не хочет», затем призадумался. Положение было такое: подстрочника нет, переводчик в Москве, редактор якутским языком не владеет и по оригиналу сверить перевод не может. Пестерев стал звонить в СПЯ. С. Данилов тогда отдыхал под Москвой в Переделкино, замещал его Моисей Ефимов. Моисей позвонил Данилову. И вот совершенно неожиданный для меня результат: Союз писателей Якутии командирует меня в Москву для работы с Державиным.
    Перед отъездом Ефимов передал мне, что Семен Петрович просит меня найти в Москве прежде его, а потом уж Державина. Устроившись по старой памяти в общежитии родного Литинститута, я тут же поехал в Переделкино. С. Данилов был там. «Так, что ты думаешь о переводе?» Я ответил, что перевод вполне хороший, но требует доработки - и показал, в чем. «Я вижу, ты хорошо поработал. Но учти, что Державин – человек сложный, вспыльчивый. Свой перевод он считает гениальным». Я пожал плечами: «До этого далеко». «Он не терпит возражений, поэтому старайся не спорить». «А как же олонхо? Оставлять перевод, как есть, или добиваться, чтобы стал лучше?» «Надо, конечно, добиваться, чтобы был как можно лучше».
    Я поехал к Державину. Встретили меня радушно. Узнав, что я еще не обедал (было далеко за полдень), угостили тарелкой куриного супа и даже поднесли рюмку водки: «Вы человек дорожный», - сказал Державин. Он оказался невысокого роста, с редкими волосами на лысоватой голове, с изможденным лицом. После супа убрали посуду и расположились за тем же столом. Тут же была и Т. Резвова, которую специально пригласили. Я сказал, что перевод вполне устраивает и что замечаний у меня, если учесть объем рукописи, совсем немного. Но когда я достал свои замечания - а их оказалось 39 страниц - Державин явно занервничал. Разговора не получилось: я довольно почтительно настаивал на своем, Державин кричал, что подстрочник им «процежен», а перевод «отчеканен». Закончилось тем, что я оставил ему свои записки, чтобы он разобрался в более спокойной обстановке. Больше я ни их, ни Державина не видел.
    Его жена отвечала мне по телефону: «Владимир Васильевич нездоров, позвоните на будущей неделе». Но ведь я был не дома, а в командировке! Просидев в Москве три недели, я уехал. Командировка не удалась, было неприятно думать, что зря потрачены деньги Союза писателей. Единственное, что скрашивало неудачу - встреча с Пуховым. С ним мы нашли общий язык, поскольку и его Державин чуть ли не выгонял из квартиры за «придирки» (Иннокентий Васильевич - известный якутский фольклорист, работал в Институте мировой литературы).
    Вернувшись в Якутск, я обо всем рассказал Данилову. «Давай соберем правление, - сказал он. – Ты доложишь. Пусть решает правление, что делать». На правлении высказывались по-разному: Н. Мординов - издавать, как есть» (хотя державинского перевода не читал), Г. Окороков – «доверить Ласкову работу. С. Данилов, завершая разговор, сказал то же, что и Окороков.
    Потом он пригласил меня домой. Оказалось, составляет письмо Державину. «Я пишу, что правление считает - перевод хороший. Но в то же время редактору Ласкову удалось подметить... Давай мне два-три примера, чтобы неточность выглядела бесспорной». «Сколько угодно. Вот строка: «Превратно летящих небес». «Почему нельзя?» «Потому что «превратно» - от «врать». Можно превратно понять, истолковать, а лететь превратно нельзя». Он записал: «Еще». «Где лежит изобильный край, словно шитый из кожи жбан, клином-швом восходящий вверх». «А здесь какая ошибка?» «Да непонятно, о чем речь!»
    Письмо отправили, но ждать ответа было некогда. Поэтому мы с Даниловым договорились так: я редактирую начало и посылаю Державину «на пробу» - как он отреагирует? Так я и сделал. Державин почти всю мою правку категорически отверг. Но оставил дефис в именах. Он писал имена олонхо в своем переводе по-якутски: Нюргун Боотур, Юрюнг Уолан и т.п. При нашей встрече я первым делом сказал ему, что в русской традиции такие иноязычные имена писать через черточку, иначе создается впечатление, что это имя и фамилия. Он переглянулся с Резвовой, пробормотал: «Ну, это недолго исправить» и согласился.
    Я отказался от мысли всерьез редактировать, но черточку при подготовке рукописи внес, ведь у меня было и устное согласие Державина, и письменное. Кроме того, по совету сектора грамматики ИЯЛИ внес и другие коррективы в имена, чтобы легче читались. Рукопись отправили в набор. Летом 1974 года пошла корректура. И вдруг, как гром среди ясного неба: Державин бомбардирует издательство телеграммами - убрать черточку в именах! Вернуть прежнее написание имен!
    Для меня начались кошмарные дни. Черточку легко убрать в рукописи, а для того, чтобы сделать это в наборе, надо переливать каждую строку, в которую внесено хоть какое минимальное исправление. Перебор тысяч строк означал новые расходы издательства. Если бы эти расходы были отнесены на мой счет, мне пришлось бы, фигурально выражаясь, остаться без штанов.
    А что же С. Данилов?
    Однажды меня вызвал главный редактор. «Вот, Семен Данилов из Дубулт прислал, насчет олонхо». Я повертел письмом в руках - оно было по-якутски. «После давнишнего нашего уговора, - перевел Пестерев, - я Державину и Резвовой попытался сказать о правках Ласкова, но они не захотели прислушаться. Видимо, никаких этих правок не примут. Поэтому, чтобы не вызывать большого шума, помня о том, чтобы олонхо вышло вовремя, видимо, придется вам внести их обратные исправления». У меня сразу упало настроение. «Это еще не все, - продолжал Пестерев. - Он предлагает редколлегию организовать». «Зачем?» «Чтобы якобы решать, кто из вас прав: Ласков или Державин. Да это, конечно, только для вида. Цель у него другая: самому отметиться на олонхо и полезным людям угодить, тоже отметить. Видите, какой у него состав редколлегии: Ю. Н. Прокопьев - секретарь обкома, М. П. Габышев – эампред Совмина, И. Г. Игнатьва - постпред Якутии в Москве, сам Семен Данилов... Н. Е. Мординов - это для того, чтобы редколлегия не выглядела совсем уж начальнической. С. И. Неустроев - это нашему директору подачка. Всем этим людям еще и платить придется, по пятьсот рублей - как консультантам. Обратите внимание: точно такой же список редколлегии предлагает и Державин. Ему-то зачем она? Сговорились! Но мы с директором на редколлегию не пойдем. И без того редакторов у книги слишком много. Исправляйте корректуру, как они требуют».
    Я был подавлен. Сделка по типу «ты мне - я тебе» была налицо: я тебе - Ласкова, ты мне – редколлегию. Меня предал тот, кто сам же и настроил на каторжную работу с олонхо, «гордостью якутов». Теперь он наплевал не только на меня, но и на гордость своего народа.
    В сущности, деляческий подход со стороны председателя СПЯ сопровождал перевод олонхо с самого начала. Кто такой С. В. Михалков, «общий редактор»? Фольклорист, что ли? Да нет же. Это автор «Дяди Степы» и одновременно – многолетний председатель Союза писателей РСФСР, непосредственный патрон Семена Данилова. Ему Данилов сделал хороший подарок: не только имя на олонхо, но и три с лишним тысячи рублей за «редактирование», которого не было в помине (в те времена поэт за сборник получал тысячу-полторы). 27 января 1972 года, расхваливая державинский перевод, который едва ли читал (так говорила мне Резвова), С. Михалков писал Данилову: «Я не считал возможным править отдельные строки перевода, ибо это затруднило бы мне чтение». Ничего себе «общий редактор»! Копия этого письма у меня хранится.
    Т. Д. Резвова в то время заведовала отделом национальных литератур газеты «Литературная Россия», через отдел проходили стихи Данилова. Ей Данилов тоже представил возможность крупно заработать: внутренняя рецензия (помните Урастыров за такую же получил больше тысячи), «литературное редактирование». Никаким редактированием она, естественно, не занималась, этого бы ей не позволил Державин.
    В книге «Нюргун Боотур Стремительный есть (послесловие «Крылья эпоса». Оно подписано С. Михалковым. Но писала его Резвова, о чем свидетельствуют совпадающие куски этого послесловия и её внутренней рецензии. Не знаю, как они потом с Державиным делили гонорар...
    А вот И. В. Пухова эти люди крепко обидели. Свою большую статью, помещенную в книге, он посвятил жене Зинаиде Павловне. «Детей у нас нет, - говорил он мне, - вот и хочется перед смертью что-нибудь хорошее оставить. Хотя бы статью посвятить». Но мстительный Державин вместе с Резвовой стали требовать от издательства, чтобы посвящение убрали. Поддержал их и С. Данилов. В упомянутом выше письме из Дубулт он писал: «Говорят, что в таких книгах всяческие посвящения неуместны, будет выглядеть, как издевательство». Посвящение сняли...
    Наконец, обидели и самого автора олонхо. Ведь «Нюргун Боотур Стремительный» - личное творчество П. А. Ойунского, в чем можно убедится, хотя бы сравнив его олонхо с «Нюргун Боотуром Стремительным» К. Г. Оросина. А на титуле сказано: «Воссоздан на основе народных сказаний...» (на обложке имени Ойунского вовсе нет). Вроде уже поэт – не поэт, а собиратель фольклора. Зачем это было сделано?
    «Видишь ли, - говорил мне Семен Данилов, - в ЮНЕСКО регистрируются, говорят, все национальные эпосы. Но лишь в том случае, если они не авторские, ничьи». Так что имейте в виду, ЮНЕСКО: вас обманули.
    Иван ЛАСКОВ.
    /Молодежь Якутии. Якутск. № 29 30 июля 1993. С. 11/



                                                              КРОВАВАЯ  ТАЙНА  ВЕКА
    Мы победили. Победили ценой 27 миллионов жизней — потеряв втрое больше, чем противник. Многим эта цифра приелась, надоела, они ее и вспоминать не хотят. Но есть люди, которым она не дает покоя. «Почему? Почему так чудовищно много?» Они не только задают этот вопрос, но и пытаются на него ответить. Один из таких людей — Виктор Суворов.
    Книга его, «Ледокол» — появись она хотя бы лет пять назад, была бы у всех на устах. Одни бы ею восторгались, другие — охаивали, как могли. Теперь не до книг. Они и не по карману, и голова занята другим: как растянуть деньги от получки до получки. Отрывок из «Ледокола» прошел в «Известиях». Но спроси на улице кого угодно: вряд ли кто скажет, что это за книга.
    А чтобы ее написать и, главное, издать, автор, дипломат и разведчик, «изменил родине», остался за границей. За это он был приговорен заочно к смерти.
    В предисловии к первому московскому изданию (1992) он пишет: «Простите меня. Если не готовы прощать, не читайте дальше этих строк, проклинайте меня и мою книгу — не читая. (...) Я замахнулся на самое святое, что есть у нашего народа, я замахнулся на единственную святыню, которая у народа осталась, — на память о Войне, о так называемой «великой отечественной войне». Это понятие я беру в кавычки и пишу с малой буквы. Простите меня».
    Почему же он берет слова «великая отечественнная война» в кавычки? Он не считает эту войну оборонительной. Он оценивает ее и с нашей стороны как наступательную, агрессивную.
    Он не сразу берет быка за рога, доказывая это — начинает издалека. Коммунисты, пишет он, никогда не были против войн. «Война — мать революции, мировая война — мать мировой революции. Результатами мировой войны, считал Энгельс, будет «всеобщее истощение и создание условий для окончательной победы рабочего класса».
    И действительно, первая мировая война породила несколько революций. Победила одна, но зато — в очень большой стране, чей потенциал мог влиять на судьбы мира. Коммунисты, захватившие власть в этой стране, сразу же начали мечтать о второй мировой — как способе установить свое владычество на всей планете.
    На развязывание этой войны и подготовку к ней и была направлена вся внутренняя и внешняя сталинская политика, пишет В. Суворов. Сделав ставку на Гитлера как на единственного деятеля, способного ввергнуть Европу в пламя, Сталин способствовал его продвижению наверх, укреплял материальную базу германского милитаризма, настраивал Германию на конфликт с соседями.
    «Германский фашизм — это Ледокол Революции. Германский фашизм может начать войну, а война приведет к революции. Пусть же Ледокол ломает Европу! (...) Гитлер сделает то, что самому Сталину делать неудобно». «Мы выступим, но выступим последними, чтобы бросить на чашу весов гирю, которая могла бы перевесить», — говорил Сталин в 1927 году. Конечная же цель советскими коммунистами была провозглашена еще в 1922 году: «Декларация об образовании СССР объявляла, что СССР — это только первый решительный шаг в создании Всемирной Советской Социалистической республики: намечалось количество республик увеличивать до тех пор, пока весь мир не войдет в состав СССР».
    Пакт о ненападении, заключенный Сталиным и Гитлером за спиной Англии и Франции, был ничем иным, как средством развязывания второй мировой войны. Два агрессора договорились о совместных и взаимосвязанных действиях. Гитлер открыл военные действия против Польши 1 сентября, Сталин — двумя неделями позже. Гитлер воевал на западе, севере и юге, Сталин прибрал к рукам бывшие территории царской России и одновременно готовил... нападение на Германию. Подготовка должна была закончиться к моменту, когда Германия полностью выдохнется, исчерпав свои материальные и людские ресурсы. Вот тогда-то Сталин и собирался направиться в Европу с «освободительной миссией» за кучей новых «республик».
    Многим, наверное, такое утверждение покажется чудовищным, даже кощунственным. Мы ведь привыкли думать, что это Гитлер без всякого повода напал на нас, а мы, совершенно не готовые к войне, лишь оборонялись, отступая аж до Волги, и только потом, переломив ход войны, пошли на запад, настигнув врага «в его собственном логове». Но В. Суворов на материале, почерпнутом из опубликованных источников, показывает, что СССР в 1939-1941 годах к войне с Германией готовился, и готовился усиленно, и к войне отнюдь не оборонительной. Так, Сталин приказал уничтожить систему укреплений, причем весьма мощных, вдоль старой польско-советской границы. Для обороны она была крайне необходимой, но помешала бы Красной Армии наступать — и ее взорвали. Распустили партизанские отряды, созданные на тот случай, если бы западные районы оказались оккупированными врагом — ликвидировав припрятанные для них запасы оружия и боеприпасов. Расформировали Днепровскую военную флотилию, призванную обеспечивать крупнейшую водную линию обороны...
    Взамен разрушенной системы укреплений начали возводить новую, непосредственно на границе. Работа велась по принципу «шаляй-валяй», на глазах у немецких генералов, смотревших с другой стороны в бинокли. Делалось это, считает В. Суворов, только для того, чтобы заверить Гитлера в оборонительных намерениях. Днепровская флотилия частью была переведена на Дунай, с угрозой румынским нефтяным промыслам, частью — на Припять, под Пинск, откуда начал прорубаться судоходный канал в систему Вислы — для того, чтобы двинуть эти суда на запад вместе с другими войсками. По приказу Сталина в Красной Армии были подготовлены мощные десантные войска, численностью до миллиона человек. Нигде в мире не было такого количества десантников. А ведь десантные войска — не оборонительные. Оборону с их легким вооружением они вести не могут. Их цель — высадка в тылу у противника, захват плацдармов, аэродромов.
    Разнообразное вооружение, поступившее в Красную Армию в 1939-1941 годах, также носило ярко выраженный наступательный характер. Среди самолетов преобладали бомбардировщики и штурмовики, истребителей же было мало. Были изготовлены тысячи быстроходных танков БТ. «Их было произведено больше, чем ВСЕХ типов во ВСЕХ странах». Эти машины отличались тем, что на полевых дорогах двигались на гусеницах, попав же на хорошие дороги, могли гусеницы сбросить, без которых мчались, как гоночные автомобили. Но в СССР хороших дорог практически не было. Танк предназначался для движения по прекрасным германским дорогам.
    Сообщение ТАСС от 13 июня 1941 года В. Суворов рассматривает как средство усыпить бдительность Гитлера. С этого дня, утверждает он, началась заключительная фаза подготовки к наступательной войне, которая должна была начаться со стороны СССР 6 июля. Но Гитлер опередил — напал первым. Огромная масса советских войск, сосредоточенная у границы и готовившаяся к наступлению, к обороне готова не была. В результате она тут же потеряла множество танков, самолетов, орудий, людей. Враг пошел по территории, ничем не укрепленной. И, как известно, дошел очень далеко...
    Таков, в основном, сюжет «Ледокола». И бесчисленные факты, собранные в нем, убеждают: автор во многом прав. Но в то же время не со всем хочется соглашаться. Главным образом это касается даты советского выступления против Германии. У В. Суворова получается, что Сталин очень задолго спланировал напасть в июле 1941 года. Однако сам же автор проводит мысль, что Сталин собирался сделать это, когда Германия полностью ослабнет, израсходует все ресурсы. А в 1941 году до этого было очень далеко. В ходе военных действий 1939-1941 годов Германия почти ничего не потеряла, одновременно приобретя очень много: развитую промышленность Франции; Бельгии, сельское хозяйство Голландии и других стран. Кроме того, активным союзником Гитлера была Италия, в близком резерве держалась Испания. К лету 1941 года Германия была еще более мощной, чем к началу второй мировой. И Сталин не мог не учитывать этого. Он, бесспорно, готовился к войне с Германией, и войне наступательной, но не мог не понимать, что война может затянуться на долгие годы, как первая мировая. А та, как известно, вызвала недовольство народа, свергшего царизм. Новый царь, каковым фактически был Сталин, не мог не учитывать этого. Он стремился к войне, жаждал ее, но меньше всего хотел, чтобы она началась по его приказу.
    Еще в 1988 году в одной из белорусских газет мной была высказана мысль, что Сталин, демонстрируя слабость и беспечность Красной Армии, заманивал Гитлера, поощрял на нападение 22 июня (см. ту же статью в «Полярной звезде», 1990, N 3). Об этом свидетельствует «Сообщение ТАСС» от 13 июня 1941 года (истолкованное В. Суворовым таким оригинальным образом). Сталин к этому дню имел массу разведданных о том, что Гитлер собирается напасть 22 июня. И вот в «Сообщении ТАСС» провозглашается, что СССР ничего не имеет против концентрации германских войск у советской границы. При этом Сталин еще и обнадеживал Гитлера словами, что Красная Армия к обороне не готовится, ведет обычные плановые учения. Гитлер на эту удочку клюнул — война началась.
    Но Советский Союз не был готов к отражению. По сталинской доктрине, война должна была идти на чужой территории. Самозваный «стратег», он и впрямь, наверное, думал, что сможет тут же перейти в наступление, опираясь на многократное превосходство войск. 22 июня дало прекрасный урок, что война — не хоккей, что здесь перехватить «шайбу» — стратегическую инициативу — ой, как нелегко, и достигается это не потом, а морем крови.
    В. Суворов считает, что если бы Гитлер повременил с ударом, то Сталин в июле начал бы войну сам. Соображения его таковы: «во-первых. Он не мог вернуть свои армии назад», поскольку это «парализовало бы весь железнодорожный транспорт»; «во-вторых. Сталин не мог оставить свои армии зимовать в приграничных лесах». Но это, может, Гитлер не мог обойтись без железной дороги для переброски войск, а Сталин мог свои отправить назад и пешим ходом.
    Сталин неоднократно высказывался, что война с Германией начнется не раньше 1942 года. Вероятно, так он и планировал. Но принятый Гитлером план нападения на СССР в 1941 году побудил его ускорить подготовку к «освобождению Европы».
    Нападение Гитлера — это было то, что надо: войну можно начать чужими руками. Грех было, по мысли «вождя», не воспользоваться таким случаем. Но Гитлер мог постоять-постоять на границе, да так и не решиться, ведь он, не отваживаясь на войну на два фронта, не раз переносил дату нападения. Сталин и подстегнул его «Сообщением ТАСС» от 13 июня, чтобы дело не сорвалось.
    А расплатился за это народ — 27 миллионами жизней.
    Иван ЛАСКОВ.
    /Молодежь Якутии. Якутск. № 31 13 августа 1993. С. 11./




                                             «БЫСТРЕНЬКО  ОЧИСТИЛ  ЕРШЕЙ...»
    Должен ли писатель знать доподлинно то, о чем пишет? Странный вопрос, скажет читатель. А вот для некоторых писателей в этом проблемы нет: пиши, что напишется. На русском языке повесть Н. Лугинова «Таас-Тумус» впервые появилась в журнале «Дружба народов». Вообще-то журнал требовательный. Но — промашка вышла.
    На берегу Лены, в десяти километрах от крупного рыбацкого поселка, стоящего также на берегу, расположен склад товаров и торговый ларек. Почему он находится именно здесь, где его легко разграбить, а не в поселке — неизвестно.
    Может, склад и ларек обслуживают только речников и стоят там, куда удобнее подойти крупным судам? Нет. Склад принадлежит потребкооперации, купить в ларьке может каждый. Кстати, товары здесь на любой вкус. Так, окрестные жители приезжают сюда на лодках за... мебелью. Какую мебель можно увезти на лодке, автор не думает.
    Завларька изнывает от безделья: покупатели для него находятся... только в плохую погоду. В хорошую же, сказано, к нему «никто не заворачивает. Все стрелой пролетают на моторных лодках в Сангар». Автору явно невдомек, что в плохую погоду на моторных лодках вообще за товарами не отправляются.
    Сторож ларька и склада Тойбол рыбачит сетью, т.е. такой снастью, которая воду не процеживает, а «поджидает», пока рыба не застрянет в ней сама. В сеть Тойбола попадают одновременно «довольно большая щука», «один крупный окунь», «три мелких ерша» и «огромный осетр, пуда в два весом». Возникает вопрос: что же это за чудо-сеть, добывающая рыбу любого размера? Или она изготовлена из кусков с различной ячеей — от самой мелкой до самой крупной?
    Интересно, как Н. Лугинов при этом описывает поведение пойманной рыбы: «Довольно большая щука намотала на себя чуть ли не половину сети и вдобавок еще намертво вцепилась зубами в этот клубок». Освободив щуку, Тойбол «вдруг увидел огромную темную рыбину с иглистым хребтом. Она стояла в воде неподвижно, словно бревно. Боясь упустить добычу, Тойбол осторожно опутал ее сетью, с величайшим трудом вытащил из воды и втянул в лодку. Это был огромный осетр». Как и в случае со щукой, здесь нелепица на нелепице. Невозможно в воде опутать рыбу сетью, да и зачем? Если она попалась в сеть, не уйдет. Лодка Тойбола названа «веткой». Это суденышко крайне неустойчиво. Двухпудового осетра в нее из воды ни за что не втащишь: перевернет.
    Тут появляется еще один персонаж — завларька. «Кеша уже развел костер... Быстренько почистил рыбу (имеются в виду пойманные Тойболом «три мелких ерша и окунь». — И. Л.), нанизал на рожны и поставил жариться». Видно, автор никогда не чистил ни ершей, ни окуней, если думает, что их можно почистить «быстренько». И на какой рожон нанижешь мелкого ерша, величиной с мизинец?
    А вот как изображается в повести обвал на сангарскои шахте. В отличие от реальных, происходящих на концах выработок, где потолок еще не закреплен, у Н. Лугинова обвал происходит по всей длине шахтного ствола и даже на поверхности, заваливая и устье шахты, где, собственно, и обрушиваться нечему. «Мужчины сразу же взялись за кирки и лопаты, пытаясь пробиться к месту обвала и сверху, и сбоку. Крепок был камень». Как это «пытаясь пробиться», если обвал — вот он, уже на поверхности? Сквозь что здесь пробиваться? И почему на поверхности работают лишь кирками да лопатами, не привлекая никакой техники? И по какой-такой причине обрушились столь прочные породы, что их не берет кирка?
    В повести много места уделено речникам. Но знакомство с жизнью и бытом речников, с историей речного флота Якутии у автора столь же «тесное», сколь и с сангарскими шахтами.
    В «Таас-Тумусе» капитан Богатырев подбирает на Индигирке юкагирского мальчика Одона Догдоева. «Зимой он (Одон) учился, а летом ходил вместе с экипажем Богатырева в плавание. С каждым годом он набирался знаний, мужал». После гибели Богатырева Одона по воле автора назначают капитаном: «Долго судили-рядили, прежде чем утвердить Одона в этой высокой должности, слишком был молод. И все-таки утвердили». Автор явно не подозревает, что для того, чтобы стать капитаном большого судна, надо иметь специальное образование, пройти ряд промежуточных ступеней.
    Далее Н. Лугинов почему-то пишет, что в годы войны «речников в армию не брали». На самом деле на фронт ушли сотни ленских речников. Четверым из них присвоено звание Героя Советского Союза.
    Увидев в утренней полутьме, что на берегу лежит «женщина и как-то странно шевелится, «капитан (Одон Догдоев. — И. Л.) сразу же повернул судно к берегу. (...) Он так спешил, что от нетерпения, пока матросы спустят трап, выругался длинной замысловатой, а в сущности, очень простой бранью». Здесь у автора полное незнание действий речников. Капитан большого судна, тем более такого, которое и по морю ходит, т.е. с солидной осадкой, да еще в полутьме, никогда не направит его к незнакомому берегу, опасаясь мели. Ведь куда надежнее спустить лодку, с помощью которой можно и выяснить, что случилось на берегу, и, если нужно, доставить человека на судно.
    Кто-нибудь, возможно, скажет, что это мелочи, что о произведении, мол, надо судить по главному, что в нем содержится. Ну что ж, перейдем к основному сюжету. Рабочий рыбозавода Тойбол (еще не сторож склада, сторожем он станет через много лет) поселяется с женой в двух километрах от поселка и, следовательно, от места работы. Почему — автор не объясняет. Живя вдали от людей, молодые супруги из-за этого теряют трехлетнюю дочь, оставшуюся без присмотра. Казалось бы, это печальное происшествие должно научить их уму-разуму, заставить переселиться в поселок, но Тойбол и Даайыс остаются на месте. Даайыс глубоко переживает гибель дочери. Но как же она поступает? «Чтобы хоть немного отвлечься от горя, Даайыс начала работать на рыбозаводе. Каждый день она ходила в поселок за две версты от дома, хотя была то ли на седьмом, то ли на восьмом месяце».
    Вот так! Непомерно страдая от потери первого ребенка, женщина совершенно не думает о втором, которого носит под сердцем: на восьмом месяце, когда положено брать отпуск по беременности, она идет работать на рыбозавод с его чудовищными нагрузками на работниц во время хода рыбы. Не лучше и муж (Тойбол). У жены роды на носу, а он оставляет ее одну, отправляясь на другой берег Лены, чтобы «запастись на зиму мясом», т.е. на охоту. Происходит это в начале сентября — в неудачную во всех отношениях пору: и добытое мясо не сохранишь (до холодов еще далеко), и у ленских рыбаков в сентябре путина, приносящая, кстати, им львиную долю их годового заработка. Отпустит ли в такое время руководство рыбозавода работника — автор не задумывается... Итак, Тойбол отправляется на охоту, пренебрегая беременной женой и львиной долей годового заработка. Подготовив таким образом искусственные условия (Даайыс, будучи на сносях, остается одна вдали от людей), автор расправляется с женщиной. Поднимаясь по крутому берегу с двумя ведрами воды (явно женщина, в угоду автору, не бережет своего будущего ребенка и себя!), Даайыс падает и скатывается со склона (остается только удивляться, как это Тойбол и Даайыс, живя пять лет на этом месте, не устроили более безопасного спуска к воде). Обнаружившие женщину речники во главе с капитаном Догдоевым не располагают ни врачом, ни акушеркой, ни соответствующими медикаментами, ни перевязочным материалом. Но вместо того, чтобы отвезти роженицу в поселок, до которого всего два километра, речники берут ее на борт и... идут прежним курсом, прочь от поселка, на борту принимая роды. Налицо преступление, которое, однако, в повести никто не расследует.
    Женщина от родов умирает. Таким образом, на борту оказывается мертвое тело. Как речники поступают с ним, в повести не сказано. Но Даайыс оказывается похороненной вблизи от поселка, в котором работала. Кто и откуда ее туда привез? Неизвестно. Люди, которые ее хоронили, конечно же, не могли не знать, что она готовилась стать матерью. Почему же они не обращают внимание, что Даайыс родила, прежде чем умереть? Почему не интересуются, где ребенок? Возвратившемуся с охоты Тойболу они лишь говорят, что его жена «умерла от потери крови». ;
    Между тем, с родившейся девочкой тоже происходят чудеса. Ее заворачивают в тельняшку, хотя на судне имеются простыни, и бездетный капитан увозит ее в Якутск, где благополучно удочеряет. Как ему это удалось (действие повести происходит в пятидесятые годы) без сопровождающих ребенка документов? Или, по мнению автора, в подобных случаях ничего и не требуется? Украл где угодно чужого младенца и без хлопот получай на него права?
    Нет, знание жизни — отнюдь не мелочь для писателя. Фальшивые детали быта, труда, поведения делают фальшивыми и характеры, сюжет, то есть — все произведение в целом.
    Ну посудите сами: у Огдона Догдоева рак желудка. Его оперируют. Выясняется, что вырезать опухоль уже  поздно: «разрезали и зашили». После такой операции в реальной жизни человек уже не встает с постели и живет всего несколько дней, а у Н. Лугинова бравый капитан... преспокойно садится за руль автомобиля и едет к другу.
    Но вот что удивительно: повесть эта не раз выдвигалась на разные премии и одну из них (где-то в Алжире) даже получила. Как все это делается, какими путями — не знаю...
Иван ЛАСКОВ
    /Молодежь Якутии. Якутск. № 32 20 августа 1993. С. 11./